Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Виктор Бейлис

Предисловие к исследованию в стихах Ольги Мартыновой «О Чвирике и Чвирке»

Здесь собраны «стихи из романа о попугаях». Можно проследить, как развивается этот цикл. Вначале повествуется об экзотических птицах Кагу – с выписками из энциклопедии, объясняющими уникальность этой популяции, распространенной лишь в горных лесах Новой Каледонии. Эти птицы пока еще лишены всякого разумения и бессмысленно «чивирикают в (с)аду», производя «какие-то „ти-ти“ или „ди-ди“». Но уже очень скоро возникает предположение, что это не просто звуки, а умопостигаемые смыслы, и в стихи наряду с ономатопоэтикой входит попытка истолкования загадочной речи:

– пора открыть, каков он, чвирик:
– нет у него приличного костюма.
– тук-тук, говорит птица, другая отвечает: чирик,
– о чем, правда, думает чвирка?

Ольга Мартынова берет на себя роль толмача, и, если ей не хватает слов человеческого языка она смело вставляет фонемы никому на свете не знакомого (не хочется говорить, чтобы его не принизить, «птичьего») наречия.
Это невероятно трудно:

Нельзя запомнить,
какая птица, что твердит.
Кто говорит твичей,
кто говорит тютю,
а кто молчит.
Особенно нельзя понять,
поняв, нельзя запомнить,
которая из них молчит:

Видно даже, как поначалу смешиваются полузнакомые (чужие) языки, хотя это смешение, может быть, и помогает узнаванью. Нельзя не порадоваться, например, такому счастливому, по крайней мере, для русского слуха, слиянию чвириканья с итальянским:

Замри, Флоренция, (не) забуду
Твоих сумасшедших старух
И премудрых Триче,
Им не сойтись вовек,
А серые ленты
Арно и трече-,
Кватроче-,
Чинквече-
И прочее птичьеченто
Залатали вход, Флоренция, в твой небесный чертог.

Это сплетение языков, а есть еще и перескоки из языка в язык. У Мартыновой это связывается с замечательным поэтическим озарением о том, что слова вообще избыточны, сами про себя это знают и стесняются собственных окончаний, предпочитая оставаться начальными фонемами.

Слова не любят продолженья –
Дре- скок в чужой язык: dreht durch! –
Неважно – все это не много значит.
Маячит смысл на маяке, бессвязен океан...
Над темным океаном Чвирик,
Но он не знает наших слов.

Постепенно Чвирик и Чвирка перестают быть диковинными птицами или даже претерпевают еще более существенную метаморфозу, – не то чтобы они узнают наши слова, но они обретают осмысленную речь (по мере проникновения автора в тайны их коммуникации и способностей автора приладить эти тайны к особенностям человеческого языка). Труды поэта в этом цикле можно бы сравнить с изнурительной работой антрополога, раздираемого двумя равноправными идеями: о глобальном единстве всего сущего и кардинальном несходстве всего подобного. Вначале крен происходит в сторону уподобления, очеловечения Чвирика и Чвирки: они печалятся, опьяняются, сочувствуют, даже бреют подмышки. Затем различие достигает таких пределов, когда мир, в котором эти существа живут вместе с нами, кажется, обретает другую природу и подчиняется другим физическим законам! Представьте себе стихи, написанные в мире, где не работает закон земного притяжения. А похоже, что речь Чвирика и Чвирки, явленная нам в переводах Ольги Мартыновой, – это именно стихотворная речь и при этом часто речь космогоническая, потому что здесь утверждается, будто «этот мир построен нами для плоти и крови», хотя с великолепной мифологической непоследовательностью (которая и есть самая последняя в любом мире точность) сообщается, что эти птицы есть время или вот эти конкретные минуты, которые «капают в компот», или «болят у Чвирки в зубах», или «Чвирик был этой минутой», или «нет минуты этой, и нет минуты той, ни третьей, ни четвертой, ни первой, ни второй». Я бы хотел, чтобы какой-нибудь физик-теоретик взялся прокомментировать с точки зрения своей науки вот эти строки:

ЧВИРКА И ЧВИРИК РАЗГОВАРИВАЮТ,
КОГДА ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ СПИТ

– Когда мы, Чвирик, выбирали
Для света самого дневного
Поблёстче воздуха частицы
Из наших времени запасов,

Не знали, Чвирик, мы не знали,
Что в этом свете, как в темнице,
Мы будем заперты, младенцы
Для нас ветшающего мира.

– Подумай, Чвирка, эта скорость
Затем ли бабочкой сбежала
Из нежно медленного рта,
Чтоб тормозить времен кружала?

– Не знаю, Чвирик, только страшно,
Что изморозь невременнaя
Уронит этот свет как в морось
В неслыханное тра-та-та.

Уверен, что «неслыханное тра-та-та» – не звукоподражание, а просто термин, не имеющий соответствия в человеческом языке, но совпадающий с «тамошними» принципами. Скажешь ли тут вслед за Пушкиным: «плохая физика, но какая поэзия»? О качестве поэзии мы худо-бедно можем судить, а в том, какая физика работает в описанном мире, хотелось бы разобраться, потому что эта реальность лишь частично совпадает с нашей действительностью. (А может быть, падение света, как в морось, в это самое «тра-та-та» и есть на самом деле впадение в «неслыханную простоту»?) Порой мы радостно узнаем наши реалии, но они для нас слегка искажены, вернее, остраннены (1)
, отражены как бы чужим зрением, и привычные нам результаты порождены вроде бы совсем иными причинами:

Вот и лето улетело
на внезапном помеле,
съело нижний свет и село
миской ягод на столе.

Так в Чвиркином мире наступает осень. Знакомая примета – миска ягод на столе, но вот то, что оседание миски на столе приходит посредством съедения нижнего света, мы слышим, кажется, впервые.

Чвирик и Чвирка болеют временем, ставят заплатки на его дыры, когда бесповоротно, как не бывало, исчезают минуты, заботятся о пространстве или, скорее, создают его из беспространства. Края прорех во времени и пространстве соединяются нитями, накрепко сплетенными из противоположностей, чье единство наиболее отчетливо проступает во время войны. Вот песня Чвирика, которую он поет на войне:

Еще я не погиб
В родном-чужом краю.
Еще закат-восход
Зовет меня в поход.
Мой ратный труд –
Обратный круг.
Мой родный брат –
Обратный враг.

Сказанное – лишь предварительные замечания о токах жизни, бьющейся внутри цикла стихов о Чвирике и Чвирке. Но эта поэзия такова, что требует дополнительной попытки рассмотреть ее в нескольких контекстах.

Первое, что бросается в глаза всякому, кто знаком с русской литературой, – это соотнесенность стихов цикла с поэтикой обериутов, в особенности Александра Введенского, о котором Ольга Мартынова написала блистательное эссе и именем которого назвала свою предыдущую поэму-ораторию. Не говоря о системе чисто литературных приемов, используемых вослед обериутам, Мартынова демонстративно делает своими темами то же, что более всего волновало Введенского, – Время и Смерть. Этот разговор требует обстоятельного рассмотрения, но для того, чтобы стало ясно, о чем идет речь, достаточно привести только две строчки из известного стихотворения Введенского:

Мне трудно, что я с минутами,
Меня они страшно запутали.

Это явно те же минуты, что в стихах Мартыновой застревают во рту у Чвирика или капают в компот. Это вовсе не означает, что стихи цикла хоть в чем-то подражательны, поэтика Мартыновой продолжает оставаться резко своеобычной – просто поэт пользуется тем языком, который был предложен обериутами для поэтического исследования некоторых сторон человеческого существования. Упомянутое эссе о Введенском заканчивается словами: «Заговорит ли кто их (обериутов) языком? Всерьез. Завершая их, а не эпигонствуя». Мартынова и заговорила – без тени эпигонства – свободно и независимо – на равных.

А теперь необходимо вспомнить, что стихи о Чвирике и Чвирке имеют подзаголовок: «стихи из романа о попугаях». Русские стихи из романа, написанного по-немецки и существующего только на этом языке («Sogar Papageien uberleben uns»)! Это, вообще говоря, дерзость неслыханная – на такое не решился даже абсолютно бесстрашный двуязычный Набоков, хотя и подошел к такому замыслу невероятно близко, но все же не ближе мультилингвистических каламбуров.

Но стихи и не включены в роман, и роман не о попугаях! Стихи всё же принадлежат, вероятно, героине романа, от лица которой ведется повествование. Это молодая германистка из Петербурга, попутно занимающаяся творчеством Введенского и рассказывающая историю своей семьи. Каждая главка романа открывается цепочкой одних и тех же дат, большая часть которых напечатаны слепым шрифтом. Отчетливо проступают лишь те годы, о которых идет речь в настоящей главе. Цепочка начинается задолго до рождества Христова и заканчивается 2006 годом. Каждый из обозначенных годов так или иначе упоминается. Немецкий язык оказывается необходим русскому автору не для того, чтобы блеснуть высокой степенью овладения неродным наречием, но для того, чтобы с удвоенной силой провести прием остраннения. Остраннения бывших вещей, прошедших лет, несуществующей страны (Советского Союза). Это можно с полной убедительно-стью сделать, лишь рассказывая тем, кто не знает об этом ничего, – и на другом языке. Роман чаще всего требует любовной интриги, и история любви (несостоявшейся и неутоленной) молодой ленинградки-петербуржанки и немца Андреаса могла бы стать такой интригой, но... не становится. Вместо развития классического романного сюжета – разговоры с поэтами и художниками, рассказы о бабушке и тетушках, посещение зоопарка с пространными портретами многоразличных птиц, ну, да, попугаев.

Русские писатели уже давно и хорошо освоили зоопарк. У Виктора Шкловского есть роман: «Zoo, или письма не о любви». Женщина, не желающая отвечать на чувства своего поклонника запрещает ему писать ей письма о любви. При таком табу все сказанное, в частности, об обитателях зверинца становится метафорой любви. Метафоры позволяют сказать о любви гораздо больше, чем прямой разговор. На женщину надвигается громада метафор – умоляющих, грозящих, унижающих и самоуничижительных. Впрочем, женщина легко со всем этим справляется: достаточно всего только не любить.

У Мартыновой внешне похоже, но все не так. Она не пользуется метафорами любви, она говорит о том, что с любовью соседствует – по случайности. Здесь скорее род метонимии.

Поскольку в романе часто обсуждается Александр Введенский, в одном из разговоров приводится цитата: «Да и всякое вообще описание неверно. «„Человек сидит, у него корабль над головой“ все же наверное правильнее, чем „человек сидит и читает книгу“». Далее говорится о том, что хорошо бы написать роман по этому принципу Введенского. Такой роман и написан.
Читатель оповещен о главном событии, но описывается не само событие, а то, что у человека «над головой». Вот откуда зверинец, попугаи, бывшие вещи и т.п. О чем хочет говорить поэтически одаренная женщина, когда брезжит возможность возродить неутоленное чувство? О, это всякий знает! Но... она пишет стихи о попугаях, о времени и заплатах на нем, о беспространстве и чвириканье.

Можно ли после этого считать, что это стихи не о любви?

Но оставим немецкий роман: русские стихи о Чвирике и Чвирке живут самостоятельной жизнью и, по словам самой Мартыновой, эти стихи никогда не встретятся с романом под одной обложкой. Мне кажется, интересно было бы приглядеться внимательней к птицам. Еще в самом начале цикла, когда не птицы глядят на человеческий мир, а мы впервые разглядываем их как цветастые экзотические создания, что-то уже там было сказано, что мы упустили, а потом смутно и сами стали догадываться? Вот оно: «Кто их выпустил из рая (и зря)?» И еще: «Божий Чвирик чивирикал в (с)аду». Вот же оно: наш сад, то есть место, которое мы с охотой приравниваем к райским кущам, и где нам бывает хорошо, – это ад, куда Чвирик и Чвирка попали из подлинного эдема, причем попали добровольно: их не изгнали, но «выпустили». Во всяком случае, это не нашего света создания (мы уже отмечали, что в их мире другая физика): «но в том-то и дело, что Чвирик не птица». Но они и не потусторонние существа. Чвириков не видно с земли, потому что их тела синие в синем небе, огненные – на солнце и ртутные в лунном свете; но их не видно также и с луны, и с солнца, и со звезд, потому что при взгляде оттуда они приобретают земные характеристики – сливаются с пеной океана, со снегом, светом дня. Это существа не надмирные, а межмирные. Они попытались жить среди нас, и оказалось, что они это могут:

Земную жизнь задумал Чвирик.
И что сказать? Она ему, пожалуй, удалась.
Но Чвирка так ему сказала:
– Я вяну здесь, Давай вернемся.

И Чвирик Чвирку пожалел

Значит ли это, что, возвращаясь (в рай?), они умерли? Не думаю. Мне представляется, что Чвирик и Чвирка (как это точно, что их двое!) – это метафора некой тонкой межмирной плоти, о которой говорится в загадочных поначалу стихах:

Упав с велосипеда, знаешь вдруг:
между тобой и миром – плоть,
и так тонка, и так капризна,
что грубой и выносливой душе
она сплошная укоризна.

В этом же стихотворении и удачный неологизм, похожий скорее на архаическое словоупотребление – «зeркло» и появление Леонида Аронзона в момент встречи в нем двух миров, что для нас означало трагический конец поэта, а для него самого, по всей видимости, переход из его земного райского сада в какой-то другой, нам неизвестный, но им предвиденный. В этом стихотворении Чвирик и Чвирка не упоминаются вовсе, и на первых порах недоумеваешь, почему оно вплелось в цикл о попугаях. Потом, задумавшись о том, каким именем скреплены эти стихи, понимаешь, что ассоциация самая прямая: Аронзон – некая залетная райская птица, обустроившая рай прямо здесь, среди нас. По всей видимости, Аронзон – это еще и неотвязная мысль, которая владеет автором наряду с открыто названными обериутами, в особенности Введенским.

И весь цикл сравним с ораторией Мартыновой о Введенском также и по жанру своему, по архитектонике вокально-симфонического опуса. Только в пассионе «Введенский» превалируют речитативы и партии, а здесь вокальные дуэты, арии и оркестрово-эпические фрагменты.

____________________________________

(1) Я пользуюсь термином Шкловского, возвращая слову «остраннение» второе «н», поскольку первоначальная семантика привнесения странностив знакомое в данном случае важнее терминологической точности. – В. Б