Авторы | Проекты | Страница дежурного редактора | Сетевые издания | Литературные блоги | Архив |
Лев Оборин КНИГА «О РОДИНЕ» КАК КНИГА О РОДИНЕ(1)
Существует нечто с трудом определяемое, что свойственно стихам поэтов круга «Камеры хранения» при всей их различности. За неимением лучших слов можно охарактеризовать это как формально-смысловую филигрань, для которой нужна большая движущая сила, и источник этой силы бесполезно искать в каком-либо «текущем моменте», актуальных тенденциях; можно, наверное, сказать, что эти стихи — по крайней мере, на вид — отдают больше, чем в них вложено, что внутри них происходит реакция, и они продолжают работать – не только не пользуясь внешним притоком энергии, но и, вопреки законам физики, высвобождая энергию сверх ожидаемой. Именно это свойство, трудно описываемое, но легко ощутимое, отделяет стихи этих поэтов — и, в частности, Олега Юрьева, наиболее «классичного» из них, — от пассеистической эксплуатации традиции.
Из мистической метафоры эта идея может превратиться в почти «научную» уверенность: Можно воспринимать это как образ… но теперь я всё чаще думаю о том, что «тот язык», «та культура» действительно, то есть на каком-то уровне реально, не только метафорически ведет существование недовоплощенного или, скорее даже, развоплощенного существа, некоего коллективного сознания, лишенного тела и, соответственно, голоса (своих собственных тел и, соответственно, своих собственных голосов) и вынужденного поэтому пользоваться теми возможностями, которые ей предоставляет «жизнь» — чужими телами, телами, принадлежащими другому коллективному сознанию, более чем воплощенному. То есть, проще говоря, нами. Нами — природными, прирожденными носителями «советской культуры», детьми и внуками тех, кто ее создавал, детьми и внуками тех, кто ею был пересоздан — в сущности, существами иного свойства.(5) Двойственность этого положения налицо. В ее свете, как мне кажется, можно понимать и книгу «О Родине». Книга «О Родине», несмотря на то что стихи в ней расположены, за несколькими исключениями, в хронологическом порядке, производит впечатление тщательно выстроенной; это хроника перемещений — путешествий от одного образа Родины к другому, с развернутыми описаниями и точными эпитетами. Родина здесь предстает прошлым Петербургом-из-сна, воздушным городом, куда и вернуться можно по воздуху: «…туда и полетим, где мостовые стыки / сверкают на заре, как мертвые штыки...» (7), «Был город, который почти улетел, / Стал дутыми гроздами облачных тел, / Перетек в темноты колоннады…»(8) ; прошлым Ленинградом-из-детства: «Я был когда-то маленький, / Насупленный и хороший, / С Кузнечного рынка валенки, / Из ДЛТ галоши» (9); европейской культурой и географией («Осень во Франкфурте», «Я был во Фьезоле»); наконец, вечными проблемами идентификации. Родина в стихах Олега Юрьева требует дефиниции и все время от нее ускользает:
Родина, таким образом, темна, неопределима; она, под настороженным наблюдением иного мира, поглощает свет и заманивает в себя (что-то вроде черчиллевской «головоломки, завернутой в загадку и упакованной в тайну»). Но одному «Стихотворению о Родине» тут же отвечает другое:
Это уже родина частных ощущений и дорогих воспоминаний; иной мир уже не стоит над ней с булавой, не воспринимается как часовой или потенциальный враг (а то и палач), но становится ее частью. Именно эту родину, вероятно, вспоминают в свой последний миг погибающие. И каждая из этих родин — только одна. Мы вышли и́з дому, был город странно пуст Наивно понимать эти стихи как простое описание прогулки по немецкому городу. Идиллическая прогулка с возлюбленной по обетованному раю напоминает о Филемоне и Бавкиде, а еще больше — о Мастере и Маргарите, идущих в последней главе романа к своему «вечному приюту». Идея «своего» приюта, частного рая («мой рай») — вполне эскапистская, светская, противоречащая религиозной соборности, — соотносится — на фоне поэзии Юрьева это поначалу шокирующая мысль — с концепцией «малой родины». Этот советский лексический штамп способен увести далеко, вплоть до песни «С чего начинается Родина?», искусно выводящей частные сантименты на тропу политического. На самом деле такое соположение не должно шокировать: Юрьев умело работает с советскими топосами и цитатами — даже в стихотворении «Был город…» первая строка «Был город, который почти улетел…» отчетливо напоминает о первой строке знаменитой советской песни «У Черного моря»(14) : «Есть город, который я вижу во сне…» Город, заметим, «в цветущих акациях»!
Это стихотворение выглядит вполне прозрачным: перечисляются приметы Ленинграда, навсегда связанные с важными для Юрьева поэтами и прозаиками; фигура Ломоносова будто освящает весь ряд. Каждому поэту назначено животное («Дайте Тютчеву стрекозу...») — аллегория-принадлежность (и эти животные действительно встречаются в стихах этих поэтов(16) ). Классическим кузнечику и воробью здесь добавляются в гораздо меньшей степени освященные поэтической традицией жук и гусеница, себе же говорящий — в данном случае именно Юрьев, творящий свою маленькую элегию, — назначает ласточку. Ласточка в начале и воробей в конце закольцовываются, отсылая к строке Ходасевича «Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин» из стихотворения «Памяти кота Мурра». Ходасевич в этом стихотворении упоминает райские «сады за огненной рекой», в которые он летит «мечтой приверженной»; так и Юрьев отправляет ласточку-душу с разведкой на нереальную и в то же время реальнейшую родину прошлого, созданную стихами предшественников и друзей, напоминающую о себе постоянно (например, в других стихотворениях цикла, цитатами — от Державина или Ахматовой до «Гопа со смыком»). Онейрический полет к этой обетованной родине — сквозной сюжет цикла: это полет продолжается и во втором стихотворении, чтобы в третьем вдруг остановиться, свалиться в пике:
Настойчивые вопросы этого стихотворения — как бы скептическая реакция на затактовое заявление («Я говорю о родине», «Книга называется “О Родине?» и т.д.). Отрицание возможности говорить о родине превращается как раз в такой разговор: перечисляются ее определения, одновременно вполне общие и частные. Та, «иная» родина, которую можно «взять с собой во тьму», предвосхищенный «мой рай» из после — не общая, а индивидуальная, она не «что», а «кто» («О ком, о родине?»). Прерванное стихотворение — внезапное пробуждение, явленное в следующем тексте цикла: «Ты просыпаешься, когда от тиса хрящик...», а после него уже следует прогулка по «моему раю» (шестое стихотворение, разобранное выше).
Здесь нельзя не вспомнить приведенную выше цитату об аквариуме, из которого рыбки умудрились сбежать при перемене воды, но разница существенна: легко понять, что неводом ничего вычерпать нельзя, и как бы ни прижиматься ко дну, это, по сути, необязательно: среда (вода) неисчерпаема. Строку «Наша родина — земля» можно прочесть двояко; на слух «земля» воспринимается и как «планета» (и тут представляется картинка из «Маленького принца» Экзюпери — крохотная планета, «сожранная» тремя гигантскими баобабами), но графика стихотворения и противопоставление «воде» убеждает, что речь идет именно о «земле» — почве. Придонные рыбы, подземные черви и насекомые, переползающие из почвы на дерево («в дверь его» — дупло, червоточину?) — это персонажи, которых называют хтоническими, и слово «родина» здесь нужно понимать на буквальном этимологическом уровне: порождающая стихия, среда, из которой, как у Аристотеля, берут начало низшие животные. Человек — часть бесконечной физиологичной природы. Круговорота жизни и смерти в этой среде, как у Заболоцкого в «Лодейникове», бесконечен, природа, как у Пушкина, равнодушна (или как у раннего Юрьева же: «Чьи же твердые слезы / (Зрачки равнодушно-во?стры) / Смотрят черно и мимо? // — ВАШИ, РУССКИЕ ЗВЕЗДЫ»; еще ближе, из того же четырехчастного стихотворения 1988 года: «Какие здесь живут зверьки, / Свистя горошинками в горлах... <… > / Внизу бесстрастная возня: / Чужая жизнь, касанья, тени...» (19)). Эти мотивы по остаточному принципу переносятся в следующий фрагмент «Стихов о родине (2)»:
Тьма и сырость пришли из предыдущего текста; солдатики, падающие в реку, — отклик на «ближнего блеска войска» (вот что такое «ближний блеск» — кадры на киноэкране в темном зале), которые «погибают в колодной воде» (почему «колодной»? здесь, очевидно, игра слов, контаминация «холодной» и «колоды», одного из синонимов «гроба»). И вновь скепсис собеседницы: «Это наша родина?»; говорящему остается только подтвердить. Ситуация выглядела бы совершенно безнадежной, если бы не было третьего фрагмента, в котором кинематографическая метафора раздваивается: она и описывает происходящее на экране («На стене горит река»), и драматизирует — по закону катарсиса? — отношения героев, смотрящих это кино («У губ моих твоя рука / Без перстней и без колец…»). Финальная строка, отсылающая к киношному «Продолжение следует», сообщает: «…Но вроде и это не конец». Что означает надежду и для действующих лиц фильма (а то и для среды), и для смотрящих этот фильм. «Стихи о родине» не обозначены Юрьевым как хор, но трудно отделаться от ощущения, что третий их фрагмент — эпод, разрешающий конфликт. У читателя, следившего за русской поэзией последних десятилетий, название книги Олега Юрьева вызывает в памяти «Стихи о Родине» Станислава Львовского. Но эти книги противоположны: может быть, у Львовского, в чьем письме начала 2000-х исповедальность смешивается с фиксацией социальных неврозов и постановкой диагнозов, такое название оправданнее. Юрьевский разговор «о Родине», как мы уже убедились, постоянно избегает фиксации; вода и рыбы не случайно в этих стихах частые образы. Показательно сравнить «О родине» Юрьева не с Львовским, а с недавней поэмой «Родина» Игоря Булатовского(21) — автора, как мы помним, круга «Камеры хранения». В этой поэме в первую очередь обращает на себя внимание ее формальное устройство: длинные строки, зарифмованные по схеме abcabc, производят впечатление монументальности, которое приличествует лироэпическому рассказу о родине скорее как о времени, чем о месте, скорее о прошлом, чем о настоящем: тут можно провести параллели с хорошо знакомой Булатовскому польской поэзией, «Паном Тадеушем» Мицкевича и отталкивающихся от него «Двенадцати остановках» Томаша Ружицкого. Родина Булатовского — череда эпизодов-воспоминаний, тех, что не определяют судьбу, но запоминаются именно потому, что служат характерными иллюстрациями к человеческой жизни. Эти эпизоды умением Булатовского связаны в цельное полотно, и родина проникает здесь сквозь прорехи — обстановкой, знакомствами, запахами, деталями, семейной хроникой. Для Булатовского речь может идти только о частном переживании, о человеке, фоном для которого служат времена, места и истории, и лишь название поэмы смещает фокус, заставляя подумать, что этот-то фон и важен. В книге Юрьева родина остается метафизически неопределенной, но при этом притяжение заглавия крайне сильно. Родина — не страна, не время, а порождающая среда, которая, разумеется, связана со страной и временем различными нитями и дорогами, в том числе и многократно хожеными дорогами литературных сантиментов (последнее утверждение ни в коей мере не будет упреком, коль скоро Юрьев неустанно подчеркивает свою связь с поэтической традицией). Идея этой среды, в которую погружено все остальное, становится чем-то вроде все объясняющего эфира. С той лишь разницей, что эфира, как выяснили физики, не существует, а существование этой среды, ее паров, отрицать невозможно. ___________________________________________________________________________________ (1) В основу статьи легла рецензия на книгу «О Родине», напечатанная в журнале «Октябрь» (Тристих. Рубрику ведет Лев Оборин // Октябрь. 2014. № 9. С. 175—180). По сравнению с текстом рецензии настоящая статья значительно (более чем в три раза) расширена и дополнена. (2) Юрьев О. Заполненные зияния: Книга о русской поэзии. М.: Новое литературное обозрение, 2013. С. 135. (3) При том что сам Юрьев полагает, что «язык — это все же инструмент» (см.: Олег Юрьев: «Валерия Харламова я полагаю равновеликим Моцарту или Пушкину» // http://www.colta.ru/articles/literature/2836; в настоящем сборнике это интервью опубликовано на с. ХХХ—ХХХ). (4) Юрьев О. Заполненные зияния. С. 124. См. тж.: Там же. С. 128—129. (5) Там же. С 187. (6) См.: Наст. сб. С. ХХХ—ХХХ.(7) Юрьев О. О Родине: Стихи, хоры и песеньки 2010—2013. М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2013. С. 10. (8) Там же. С. 13. (9) Там же. С. 53. (10) Там же. С. 32. (11) Там же. (12) Олег Юрьев: «Валерия Харламова я полагаю равновеликим Моцарту или Пушкину» // (13) Юрьев О. О Родине. С. 18—19. (14) Автор слов — не просто профессиональный поэт-песенник, а лефовец Семен Кирсанов, знаменитый, между прочим, формальной изощренностью своих опытов, особенно ранних. Впрочем, о Кирсанове в «Заполенных зияниях» Юрьев отзывается безо всякого пиетета. (15) Юрьев О. О Родине. С. 16. (16) «Вспыхнул жук, самосожженьем…» (Аронзон); «Гусеница в палатке всю ночь проходила по стенке» (Вольф); «Стихи, сочиненные на дороге в Петергоф…» (Ломоносов); «Воробей» (Шварц); «Ласточке» (Юрьев). (17) Юрьев О. О Родине. С. 17. (18) Юрьев О. О Родине. С. 32. (19) Юрьев О. Избранные стихи и хоры. М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 124—125. (20) Юрьев О. О Родине. С. 32. (21) Булатовский И. Родина // Воздух. 2014. № 2/3. С. 8—28.
|