Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Леонид Иоффе

Михаил Айзенберг о Леониде Иоффе

Леонид Иоффе «Короткое метро»

Зиновий Зинник о Леониде Иоффе

Михаил Айзенберг. Стихи памяти Леонида Иоффе

Михаил Айзенберг. Ленины письма

Леонид Иоффе. Письма Михаилу Айзенбергу

Михаил Айзенберг. Из одного ящика

Евгений Сабуров. O Лене Иоффе

Леонид Иоффе. ЧЕТЫРЕ СБОРНИКА. М.: 2009

Зиновий Зиник. ИЕРУСАЛИМСКИЙ КВАРТЕТ

Леонид Иоффе

ПИСЬМА МИХАИЛУ АЙЗЕНБЕРГУ


          …Как бы мне хотелось жить с Вами на одной площадке. Как в Паланге, например. Присоединили бы Зиника. А на четверги* сняли бы ему квартиру не-неподалеку. Чтоб не шумели, или, вернее, чтоб мы их шума не слышали.
           О нашей жизни ничего рассказать нельзя. Она похожа на ежедневное отбивание атаки. В день – по атаке. Если (во всех смыслах) целы – атака отбита. Тревога. Беспокойство о детях. Жуткая местоопределенность. Локализованность…. Неконкретные грусть и тоскливость, которые только и могут что-либо родить (я, по крайней мере, по-другому не привык), хотя их, конечно же, недостаточно, обрываются ежечасовыми выпусками новостей, походящими порой на некий магазин ужасов со всего мира, и тогда это вдруг вызывает смех, я ловил себя на этом пару раз и даже смеялся, а потом уже сам смех вызывал смех, но в итоге – все это грусть конкретная, и даже вовсе не грусть, это я – так, а настоящие оголоушивания, большие и маленькие, которые делают невозможным состояние обычной пасмурной безлошадности, к коему я так привык, и оно единственное может для меня обернуться чем-либо высказанным, а вместо этого все окрашивается в апокалиптические тона, все, особенно мелочи, и особенно зимой, а летом зато – наша яркая нарядная погода, погода, отделенная от всего происходящего и, главное, от того, что может произойти или, того хуже, случиться – просто глупость и вывернутый наизнанку мир – новости при такой погоде. Я хочу, чтобы ты показал это письмо и Вовуле.** Может быть, он поймет, как мы живем.
           С любовью к тебе, Алене, всем нашим. Леня. 18.11.74
          * - «четверги» – журфиксы (один вечер в неделю, когда разрешается приходить в гости без предварительного уведомления) на квартире писателя Зиновия Зиника.
          ** - Владимир Шахновский, математик, университетский товарищ Л.Иоффе.
          
          
          Цитата из "письма Грановского к Герцену-Огареву" оказалась единственной, о происхождении которой у меня были хорошие шансы догадаться без ваших скобок и моих кавычек, намекающих в данном случае на ваши скобки. Если от письма до письма у вас не отшибает память или вы оставляете копию, то я бы написал, что и дальше буду так же с кавычками поступать, но тогда, вполне возможно, исказятся другие кавычки, уже не намекающие ни на какие скобки.
          Поэтому нас очень интересует, существует ли разбиение на строчки концовки отрывка о капитане Ахаве, где умирающий кит. То есть нас интересует буквально всё или уж, на худой конец, откуда всё, включая бывалые слезы. Нас интересует буквально все, потому что постижение грусти и воздуха продолжается тоже. Нас интересует, откуда всё и всё остальное - для ориентации.
          "Как он ухитрился попасть в больницу?" - воскликнул я, имея в виду не болезнь во цвете лет, а формальную сторону госпитализации. Я, например, не знаю даже к кому обратиться, если что доймет. Если доймет нестерпимо - узнаешь, таков, видимо, ответ. Еще одна страшная ягодка из обещанных изречением после пугающих цветочков. Тебе уже досталась такая одна, и ты жевал ее целый месяц с затычками в ушах. Это же хуже армии. Но неужели он действительно бросил трубку за борт? Тогда это - второй случай железной воли, считая Вовулю. Или он, неразумный, всё время курит? Тогда это - не второй случай железной воли, и тогда не так страшно на посиделках. А почему, кстати, нельзя пить? Ведь есть же сосудорасширяющие напитки. Правда, потом сосуды еще сильнее сжимаются, но может быть выручит пиво. От последнего периода московской жизни у меня осталось впечатление, что армянский коньяк как-то всё просветляет, возможно, включая и сосуды ног. Хотя, помню, выходило накладно. Ты, однако, проверь его на себе. А, вообще, какой ужас. Боже мой. Но попробуй и пиво.
          Самое страшное, что мы, пусть не преспокойненько, продолжаем как-то перемогаться и в рассеянном, в данном случае, на три стороны, одна из которых не столько рассеялась, сколько высеялась, мы продолжаем весьма здравомысляще перемогаться в таком, рассеянном на все три стороны, состоянии. И ничего не рушится, и никто не сходит с ума. Не знаю, как с отъездом, но преступление переезда в том, что оно приводит непереехавшего к преступлению перемогаться без переехавшего, не сходя при этом с ума, то есть к преступлению вынужденного существования без, которое невозможно вынести без упорной работы над отчуждением, отречением, отлучением себя от того переехавшего не себя. А так как ты не тронулся при этом умом, то ты - приземлен. Его преступление состоит в выявлении, в демонстрировании тебе твоей же приземленности, хотя окончательное уличение себя в ней вполне можно было бы отложить до более роковых обстоятельств.
          Чтобы жить, где селиться? - там, где поселился тот, кто переселился туда, чтобы жить, но не может, пока там не живет тот, кто туда еще не переселился.
          Мы завершаем третью неделю девятого месяца и боимся по ночам.
          Но ведь трубку курил наш средний брат, не так ли? Целую. Леня. 6.12.76
          
          
          "Синий воздух над Чевенгуром стоял высокой тоскою и дорога до друга лежала свыше сил коня."
          Если бы ты начал регулярно делиться с нами следами из практики оживления, то на вопрос "Как вы поживаете?", мы смогли бы ответить: "Регулярно". "Мысль любит легкость и горе", - поэтому сами мы в следопыты не годимся. Вообще, из этого платоновского Чевенгура можно таких эпистолярных панталонов понаделывать, что есть опасность совершенно разучиться портняжничать самостоятельно. Или облениться. Да и мудрено обрести легкость, когда открыл любую страницу - и шпарь из "заросшего, забвенного пространства". Сообщаю, например, что сына зовут - Моше и ему - месяц и девять дней. Всё время лезут в голову твои затычки в ушах. Наш друг напечатал в журнале, одноименном с горой, по которой названо движение возвращения на нее, статью "По обе стороны настоящего". У нас же всё происходит по обе стороны прошедшего, если так бывает. Я бы воспользовался словами Пушкина "просторнее, грустнее мы сидим", если бы с недавнего времени не был бы вынужден заменить мы на я. Из легкости и горя я выбираю первое, и ты пиши, пиши ради Бога.
          Я тоже постараюсь расписаться. Рад, что ноги все-таки держат. Целую. Леня. 24.1.77
          
          Четыре начала, объединенные в один формат, мотались на перекладных 25 дней. Прямо перед зеленоватым пятнышком рощи у горизонта виднеются наши дома. Я посылаю очередное предпоследнее и надеюсь на взаимность. Раз ты на себя надеешься, то сам не плошай. Мы не можем позволять себе ссориться друг с другом, поэтому все непозволительные ссоры случаются без позволения. А всем (остальным) мы вообще ни в каком разе и ракурсе не интересны – что ж с ними браниться, что ж с ними тешиться. Я тут однажды пришел к выводу, что мы от природы – на редкость хорошие люди и всегда стараемся улыбнуться, потому что мы – ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬНЫ. А они – нет.
           29.04.77
          
          
          Ты убийственно прав, когда пишешь, что надо не читать, а слушать. Хотя, если бы Сологуб выдавал нам по одному стихотворению, по мере поступления, то можно было бы и зачитывать, поднапрягшись. Я уже лет 15 удручен такой принципиальной неохватимостью, скажем, наследия. Невозможностью расслышать "эолову арфу" с листа, когда имеется слишком много листов. Завистливое нетерпение что ли мешает. Поэтому-то только у обменивающихся одиночными листами и есть шанс во-первых впечатлиться, а во-вторых расслышать, расслышать яснее, чем кто либо другой, кроме автора, но зато так как чуть-чуть со стороны, то слух свежее.
          29.4.77
          
          По-моему одна из наших бед - я осмеливаюсь употреблять цеховое "наше" - это то, что нам слишком быстро прискучивает словарь, на который мы с таким трудом выходим, а из-за основательности и добросовестности, например, "предельно ясно выразить мысль, малопонятную автору" нам слишком быстро - после слишком малого количества вещей - становится слишком ясно, а навязчивые слова, неподгоняемые и непонукаемые интересом к их прокрутке и связыванию, слишком быстро отвязываются, поучаствовав в считанных вещах, а это ослабляет, в свою очередь, интерес или его иллюзию, на которые ты вдруг набрел и рад, а они и без того слишком слабые. Или не то беда, что прискучивает словарь, а, хоть это и очень связано, что слишком мы его насыщаем, стараясь за раз всё прихлопнуть, а надо бы меньше пиетета к единственным и неповторимым контролируемым собственным прозрениям, пусть в слове, надо бы своего сознательного по капле, а побольше бы извне, из обычного на вид словаря, ловя его, когда вдруг, хоть и в сторону, а прихлопывает. Это всё надо бы, а я больше хожу, как бухой, от впечатления, что, чтоб "добро свое рогом рыть" - искаженная цитата Вашей цитаты - надо быть профессиональным рогороем с профессионально налаженными бицепсами души и тела.
          …О своих, начинающихся через неделю производственных хлопотах, не начинаю, чтоб не скатиться в конце письма на скулеж. А 12-ого вы меня, конечно, по радио отсюда сюда и отсюда туда не услышите. Целую. Леня. 9.10.77
          
          
          Ты обязательно фиксируй каждый раз про соответствующее предпоследнее. А спасибо при этих фиксациях вполне можно опускать. Благодарить-то ведь, действительно, не за что. Это ведь отправитель должен благодарить, что навязанное им для зачтения зачлось. А главные трепыхания начнутся, когда слать станет нечего. Начнутся лихорадочные усилия не спасовать и чего-нибудь выдумать, чтоб не списали из действующей армии, а потом очень быстро выяснится, что состав действующей армии - основной, скажем - это, как впрочем всегда было известно, те, кто время от времени наталкивается на музыкальные случайности или музыкальные случайности наталкиваются на него, а можно только искать с ними столкновения или, еще лучше, если они сами ищут, а на умышленных, наоборот, действиях в действующей армии долго не продержишься. Так что опускай всё, кроме самой фиксации, а мы и тем будем довольны. И спасибо за полусон. А если есть вдруг какое суждение или впечатление, то они нам строить и жить помогают, особенно когда из моего литературного изолятора тянется только один провод, и то не прямой, к переулку по имени автора Чука и Гека, * и как же тогда для проверки линии за него не подергать. Правда разведчик Биденко, проверявший так линию, привязанную к ноге сына полка из одноименного произведения, додергался до ноги военного хирурга-женщины, а сын полка - пастушок сбежал, но так как мы и так уже давно друг от друга сбежали, то с линией у нас, может быть, получится удачнее. А после нагоняя за компромат у меня вообще ни на одно слово рука не поднимается, хотя был ты, по-моему, не прав или не совсем прав, но вам оттуда виднее, про ощущения, по крайней мере. И вот, выпалив это, а сколько планов было, сколько планов, я теперь стушевываюсь и закругляюсь и жду письма, потому что отвечать тебе будет не на что, ведь я ничего не спросил. Большой привет Алене.
          Леня. 10.4.78
          * - то есть переулок Аркадия Гайдара, мой (М.А.) адрес.
          
          Вот бывают люди - и ни в чем с ними не согласен, и сами они какие-то не утешающие и совсем, подчас, обескураживающие, а выйди они из игры - болезнь, там, отъезд, неважно - и последний свет в окошке гаснет. Разговаривают, допустим, трое, и один всё не то говорит и не в жилу, казалось бы, весь разговор разрушает, а выйди он из него - и вовсе никакого разговора нет. Оказывается, на нём и держался.
          У меня после скольких-то дней раздышки опять началось покалыванье, только не в области мизинца. И хотя шок прошел и подзабылось, но всё время веет исчезающими правами, и оттого снова будто бы непрерывно перекуриваешь перед финалом, даже не куря. Я перед той открыткой не на машинке написал тебе в сильно возбужденном от подпития состоянии истерическое письмо, где взывал к твоему больничному опыту и спрашивал, что делать и как быть дальше, но на утро, конечно, не послал - уж больно оно было беспорядочное и пронзительное. Очень уж меня тогда, кроме всего прочего, растрогало твое письмо с "хлюпаньем". Оно почему-то было вдруг такое неравнодушное, словно предчувствие. Не как наши всегдашние письма. Но всё равно: наша переписка - эта часть той же самой обстановки продолжения, может быть, самая главная.
          13.07.79
          
          Какое же обращение ты сможешь применить к себе? Да и я к тебе? Действительно, незадача. Мы ведь не виделись уже дольше, чем были знакомы. И все обращения фальшивят. Хотелось бы так: "Милый, милый. Здравствуй." Номинальность, вернее, интонация такого обращения круто задает продолжение как излияние и надрыв, и письмо неизбежно лопнет уже на первом абзаце. И я начну, как будто мы не коллеги и как будто я чуть постарше. Или чуть помладше. Словно по-женски. Милый Мишенька, Твое последнее письмо было важным, в хорошем смысле важным. Там, несмотря на сплошной текст, - он пошел после объяснений про вытеснения - не одна тема, а больше. И приватность (отсутствие спроса - отсутствие пристального и требовательного внимания (я цитирую тебя)) и реализация (поэтическая и человеческая (я тебя не цитирую и разделяю)) и "направленность всех потенций вовнутрь" - всё это вовсе не одно и то же, хотя, конечно, где-то в душе и судьбе всё это связано и завязано. И часть ощущений очень сходная, несмотря на разницу наших домов по широте. И неверно, что ты всё время пишешь про отъезд, неважно - наш он или не наш. Во всяком случае, судя по "предпоследним", которые у меня. Ты приспособился в письме (не почтовом) работать на продолжение и пробуешь себя, всякий раз дожимая пробу до конца, на всём, чём угодно. А "отъезд" или "необитаемость" входят или снова отходят на фон, на такой далекий фон, что только при объяснениях про вытеснения за него и можно зацепиться. О "приватности" же мне много есть, чего сказать. И я не прожив ее, а пережив, говорил здесь об этом три года, только прошлой весной перестал. Живет себе мало кому нужный и целому свету неинтересный человек, неинтересный тем, чем он единственно или главным образом интересен. А соприкосновения с остальным миром, переправы общения туда и обратно, происходят по мало важным для самого этого человека мостикам. Пропади они все и, если бы не подлая экономика, даже бы не почесался. Не знаю, как у вас (хотя по письму и подозреваю, что сходно), но письмо в стол здесь (а как о нем тоскуешь, когда нету) отдает от этой "приватности" уже почти наигрышем. "Приватность", ее ощущение, я включаю в нормализацию поэтическую, по крайней мере, в кажимость ее. А самый удачный пример человеческой, как я это называю, реализации - это, несомненно, Асс*, хотя ты приводишь его для иллюстрации противоположного, то есть когда такого вопроса и не возникает. Пять лет жизни за "художественность" происходящего - это ведь и есть реализация. Для глядящих со стороны, по крайней мере. Как для него самого - не знаю, но со стороны это выглядит как совершенная реализация, вызывающая зависть. А зависть свидетельствует верно не только о стихах. Но таким надо родиться или стать. Подключиться же можно только на время или только на часть самого себя. А теперь загогулина в сторону: ситуация с "повальным отъездом" подтверждает одну вещь - привкус эпохи опять временно изменился, и уже не надо ждать, пока переменятся внутренности. В одном из немногих своих рукописных ко мне писем ты именно этого и собирался ждать. Но ведь Асс не из таких, у кого меняются внутренности. Опять же - со стороны.
          . 6.1.80
          * Асс – А.Н. Асаркан (1930 – 2004), литератор, театральный критик. См. «Театр» № 1, 2004 стр. 70 – 83.
          
          
          У авторского персонажа книги "Сандро из Чегема", каким его автор мне навязал, есть общие с тобою черты рассуждения, а в самом рассуждении, отчасти, и слога. Ему, правда, кроме рассуждений, было еще, что рассказать массовому читателю, но мне, например, твое последнее письмо представляется образцом ненадуманной (хотя и хорошо обдуманной) прозы. А вдруг я прав, и только на такую прозу сейчас и можно ставить? Остается только разложить друг за другом отрывки, которые об одном и том же или развивают одно и то же. Но ведь у нас почти всё об одном и том же. Так, может быть, не стоит ждать появления каких-то придуманных линий, на которые мы сможем нанизывать сознательные и выверенные слова, особенно из незадействованного стихами пласта, а закутывать в них уже готовую и уже протянутую между нами почтовую линию?
          5.10.80
          
          Здравствуй Мишенька.
          Я, кажется, тебя так никогда не называл, но ведь и ты освоил суффикс -чка- для моего имени только в письмах.
          Почтовая линия - не приглашение тебя подумать, ибо ты и так, находясь на ней со своего конца, достаточно по-моему думаешь. Эта линия просто уже содержит все те абзацы, сложив которые вместе, можно получить очень впечатляющую эссеистскую прозу. Но и не только литературоведческую, а и вообще и бытовую, в частности. Продолжая эту почтовую линию, мы отчасти такую прозу и делаем, не отваживаясь, правда, на сколачивание или даже чисто механическое приложение один к другому подходящих отрывков из наших писем, то ли все еще надеясь начать что-нибудь длинное и нарочитое, то ли просто ленясь. Не надо, также, поддаваться возникающему, видимо, иногда соблазну отписки, вернее, быстрейшего закругления, чтобы отослать. А накопилось уже много, и следовало бы посмотреть, насколько эти тексты поддаются отбору, потом составлению вместе и как, обставленные вместе, они впечатляет. Но я, повторяясь, никак не отважусь, чуя в подобном труде измену неким цеховым установкам, давно уже забытым, но помню, что были они, и в том - беда.
          Не скажу, что видение тобою моих стихав в русле от Бальмонта к Тютчеву меня чрезмерно обрадовало или вдохновило, но должен отметить, что пристрелка оказалась обнадеживающей. У меня, правда, ходили другие имена, но, во-первых, тоже двойчатка, а во-вторых, я отправлялся от методологии, то есть к кому ближе управление создающимся стихом и стиховое побуждение, предполагая, конечно, что я только немного фильтруюсь через эту близость, а отсюда, - что, впитав ее, конечный продукт, наверно уж, ее не напоминает. О себе и о нем* ты тоже написал удивительно "по делу", и я, догадываясь об этом и раньше, еще меньше теперь обольщаюсь, что моя реакция на твои стихи приносит какую-то пользу. Я ведь порицаю как раз такие вещи, от которых ты танцуешь. Вот и последнее "предпоследнее" потрясает своей скупою точностью, выдержанной на всём его протяжении, но всё оно словно целиком влетело из "открытого в прозу поддувала", на которое нельзя в твоем случае набрасываться, а хочется. И не пойму только, где же тогда место "поэтическому подвывиху", которым я, взяв термин у тебя, столько пользовался, предполагая, что это сочетание есть попытка назвать неназываемую сущность поэзии, без которой ее, пожалуй, и нету, а сочетание это было в письме, где ты написал, что Бродский сделал, то, что сделал (ивр. оборот; ивритизм) в "прозаическом ключе". И я радовался, что мой подход не совсем уж одиозный, и есть еще верное понимание стихов там, разумеется, где есть сами стихи. А отсчет, насколько хорошее, начинается только после того, как "подвывих" есть. А нет - так и вообще не о чем говорить. Ведь и в Лондоне, и в других, судя по признанию, местах все знают и читают только Бродского плюс-минус Лимон-Апельсин. И я с горьковатой сладостью или наоборот убедился, что я, например, там не существую. Уверен, что и нигде. Оттого-то хотелось бы существовать в Москве, на родине языка. Я не сомневался, и говоря по телефону, что для тебя всё существует. Я имел в виду остальных, то есть существование как поэта, пусть узкое.
          4.12.80
          * - о стихах Евгения Сабурова. Евгений Сабуров – поэт, математик, экономист.
          
          Оба мы, кажется, избрали в письмах одну и ту же тактику: когда возникает щекотливая тема, мы просто отмалчиваемся, взаимно не упрекая друг друга за уклончивость. Возможно поэтому наша переписка, замедляясь, все-таки продолжается. К непонятным местам мы тоже возвращаемся редко, почти не пытаясь их прояснить, и почти их не оспаривая. Единственный недостаток такой тактики - не всегда верное представление о представлениях адресата. И еще: к значительной и без того разнице между нами по широте добавляется щедрая порция недомолвок, и у совокупного эффекта есть все шансы разнести нас уже окончательно и астрономично, поселив тебя, для меня на Луну, а меня для тебя на Марс, или наоборот. Тем не менее, я и в этом письме буду придерживаться проверенной тактики, позволяя себе считанные нырки в твое и свое предыдущее.
          У меня никак не было в мыслях, что у тебя было в мыслях что-то нехорошее для меня и в самом Бальмонте и в пути "от Бальмонта к Тютчеву". Так что предположение о моем предположении насчет "подражателя" совсем даже странное. Наоборот, эта пара, в общем, совсем не покоробила меня, хотя из-за разницы понимаемого нами под Бальмонтом, выяснившейся после твоего предыдущего письма (вот он - вред подробных доискиваний!), этот самый Бальмонт делается менее лестным.
          … Сделаю тут отступление. Мне и у всех поэтов не нравятся стихотворения, не выходящие из прозаической интонации.* В частности из-за этого нравящихся мне вещей на собрание сочинений большинства набирается довольно мало. У того же Бальмонта нравятся мне всего несколько строф, но за них он для меня навсегда остался. И чем таких строф или стихотворений больше, тем для меня поэт как бы лучше. Однако, даже после тщательного отбора, составляют из Бальмонта целый том, потому, видно, что не одной интонацией живы составители, хотя и я, говоря здесь об интонации, всё остальное как бы тоже учитываю. Более того, у меня у самого были уже случаи, когда интонация, казавшаяся мне прежде прозаической, переставала меня задерживать при более позднем, через годы, чтении.
          Я тоже в декабре читал "Книги отражений". Один из немногих умных людей не только в поэзии, но и в литературе. Я даже стал читать Еврипида в его переводах. Он издавал свои переводы потрагедийно, тиражом в 100 экз. Потом собралась книга его переводов "Театр Еврипида", первый том. Он предполагал выпустить два, но не успел. Там он дал к своим переводам большие предисловия и комментарии. А в недавнем двухтомнике Еврипида - переводы-то его, но предисловий уже нет. Устарели, должно быть, для специалистов.
          Как Фу? Пишет ли тебе Асс? Привет Алене. 10.3.81
          * - имеется в виду «не выходящие за пределы прозаической интонации» (М.А.)
          
          
          Мне очень не хватает московского застолья, а замены ему не нашлось. Не то, чтобы не хватает друзей, что такое - друзья?, а тех, с кем (теперь уже ясно, что) единственно мог разговаривать. Их разговор я понимал, а другой разговор, оказывается, меня не устраивает. Тот разговор, вернее не разговор, а целиком застолье, то застолье было - достойного с достойными. А вне этого застолья достойных уже не нашлось, и любой разговор - уже не мой.
          Я думаю, что в каждой культуре есть некий уровень истины или понимания, свойственный только ей одной. Вместе с традициями языка, быта, религии, истории, погруженными в сегодня с его речевым и логическим складом. Уровень истины или, если обратиться на личность, умудренности может в другой культуре быть ниже или выше, порой даже несет в себе другая культура чуть ли не абсолютную (богооткровенную) истину или путь к ней, но не помогает высота более истинной другой культуры тому восхожденцу, для которого она не единственна. Эти национальные культурные заповедники словно разнесены в пространстве (да они и в самом деле разнесены), и блеск высокой истины над одним скорее искажает, чем освещает происходящее в другом. Меня обескураживает блуждание в заповеднике русской речи с искажающим подсветом приобретенной и нерусской умудренности. Так же, как десять лет назад обескураживало меня блуждание по заповеднику русской жизни со сбивающими с пути толчками неодноименной крови. Даже в жизни, в укладе быта и души, плохо прививается одно национальное понимание на другое. Не складывается иерусалимское умудрение с первым, с московским, и не состыковывается московское понимание даже с недалеким от него по широте, лондонским. Если уж на одном и том же месте разница в десять-двадцать лет (разница в поколение) может полярно разнести представления старших и младших о слоге и о понятиях, то каково, когда и от места отнесло невообразимо. Сначала набрасываешься со старым и запасенном на новое, появившееся перед глазами и в душе, а потом остаются старые средства и старая душа, выталкивающая от прежнего переедания всякий корм, кроме бытового и бытийственного, а самого этого корма - тоже в обрез. "Прозрение" оборачивается слепотой. И путаницей, словно ты потерял ориентировку и ищешь равновесия между подзабытым тамошним разумением, неотстоявшимся здешним осмыслением и годами, годами! из-за которых уж подзабыл ты свою истину оттуда и почти потерял интерес к той, что отсюда. Ты отстраняешься, а вместо охранения получается устранение. Такое неравновесие больше, чем что-либо иное, стирает "границы священных участков". Последние слова из В.Иванова. Я с удовольствием читал его статьи (не о поэзии) из 2 и 3 томов его нового полного собрания.
          …У меня с Лондоном почтовая пауза. Может быть, из-за того, что он посылал щедрые письма, в частности, копию прогулок по Риму, а я отвечал скупо. Вот он - живой пример, противоречащий тому, что я плел в середине письма о нескрещивании разных национальных культурных истин. Такое впечатление, что лондонский или европейский, или западный, короче, нерусский стиль понимания был свойствен ему всегда. Словно бы Москва отпечаталась на нем только особым в свое время бытом и ничем больше. А ныне - другой быт, которой родствен ему не меньше. То есть он - не путаник, и его душевная и умственная жестикуляция вполне координирована. Так, по крайней мере, кажется. Поздравляю с днем рождения. Целую. 26.5.81
          
          Ты сумел меня опять сильно озадачить, когда написал: "Ощущение слова как инородного (по отношению к речи) материала, которое у тебя было всегда..." Может быть, после шестилетней переписки, мы приближаемся к разгадке того, о чем так или иначе невнятно дудели во всех письмах. Что же ты понимаешь под тем самым мандельштамовским полнозвучьем (ведь его ты принимаешь и стремишься к нему, не так ли?)? Ведь это "полнозвучье" и ощущение слова как однородного или неоднородного по отношению к речи материала как-то связаны. Есть ли в моих стихах примеры, когда слово, по твоему ощущению, выступает как однородный по отношению к речи материал? Может быть, кроме примеров или если их не обнаружишь, добавишь еще какие-нибудь слова на ту же узкую тему. Мне кажется, это очень приблизило бы нас к разгадке, даже к разгадке формулируемой, а не только интуитивной. Правда, вместе с просьбой-обузой из открытки эта новая просьба о примерах и дополнительных словах выглядит уж слишком обременительной, но бывает, находит вдруг вдохновение высказаться, уяснить наконец-то себе и адресату, сказать до мыслимого на сегодня конца, а тогда задача становится даже заманчивой. 11.10.82
          
          Более двух лет тому назад, в письме от 10.3.81, сопоставляя явление тех твоих стихов с известными именами, я упомянул Ходасевича с интонацией оговорки: "у него уже больше - глазами". Ныне, проникнув в него лучше, я бы интонацию оговорки снял. За вчера и позавчера я прочел все (!) стихотворения его первых четырёх сборников. Они опубликованы в первом томе Собрания стихов Ходасевича, изданного в Париже в прошлом году под редакцией и с исчерпывающими и тактичными примечаниями Ю.Колкера. Вспомнил я и твои строки про пьесу "Вакх", где ты, откликаясь на приписку Ходасевича, приводимую Берберовой, что последней строфы этого стихотворения никто не понимает, кажется, пишешь о лужке и о словесной траве-мураве, на которую вышел порезвиться и поваляться поэт. Ю.Колкер даёт свой вариант понимания, указывая, что Ходасевич имел в виду "прививку" своей речи. Он ссылается при этом на следующую строфу стихотворения Петербург (оно во втором томе, и я его ещё не видел): И каждый стих гоня сквозь прозу, Вывихивая каждую строку, Привил-таки классическую розу Советскому дичку. Вывод Ю.К. - "Вакх есть аллегория самого поэта, а животворящей сок - его поэзии, скрытой в лозе до наступления срока". Приведу строки Ходасевича, "почти" по которым чуется мне, когда чуется, моя нынешняя жизнь: ... И счастья разве хочешь сам, Когда нездешняя прохлада Уже бежит по волосам. Глаз отдыхает, слух не слышит, Жизнь потаенно хороша, И небом невозбранно дышит Почти свободная душа". До жизни по последним двум строкам я еще не дошел и привел их просто из-за нежелания обрывать последнюю строфу стихотворения. Я уже вплотную начал понимать, как можно сойти с ума от разных подкатывающих к нутру состояний. Уверенности в днях порою нет совсем, но иногда растительно берешь себя словно бы в руки (словно бы, потому что состояние часто самое обычное и не требует никакого героизма) и вот пишешь письмо. Не то чтобы рисуешься перед самим собой, а словно бы совершаешь наглую вылазку и маскируешься под живущего на поверхности, хотя сам уже давно на дне. Стал вот рыскать по стихам разных поэтов в поисках чего-то. Утешения, что ли? Никогда за мною этого не водилось. Набрел на "Стихи сироте" Цветаевой. В большой серии это со стр. 318 и дальше. Но главное там - в примечаниях. Стихи оказались больному поэту А.С.Штейгеру. Ты можешь сам это посмотреть, если заинтересуешься, а я приведу только выжимку из очередного цветаевского афоризма, там приводимого: "помочь можно только сильному, дать можно только богатому".
          Привет твоим. Леня. 11.4.83
          
          В августе ездили мы на недельку под Натанию. Жили в поселке сельского типа под названием "Лилия Шарона". Оказалась настоящая дача. Первый для меня раз за почти уже 11 лет. Я лежал на раскладушке под рожковым деревом; одно оно заменяло целый лес; три из четырех ответвления его ствола – сами толщиной в хорошие стволы - стелились по земле, а затем круто, углом поднимались вверх и образовывали ту сень и крону, под которой с утра до сумерек была тень, светлая от проникающего сквозь листья солнца. Море - внизу, совсем рядом, хотя с участка его и не видно. Берег - дикий, крутой, из скалистого песчаника. Но купаться там неудобно. Вдоль всего берега, уже в воде, лежат огромные, плоские с заострениями, камни, и чтобы дойти до глубины и выйти обратно, нужно знать проходы между ними. В первый день я храбро полез в воду и при выходе побился в кровь. Потом уж купался только у берега в естественных, огороженных теми же, но выступающими из воды камнями, бухточках. А на глубине поплавал только в Натании, куда мы несколько раз ездили на пляж. Теперь вернулись, дача кончилась, но перерыв житья, с ощущением которого уезжал, всё длится. 26.8.83
          
          "Сестры-девушки" писались о будущем. "Боль слева под ребром" была, но никаких встреч с медициной еще не было. Эту пьесу я посылал тебе еще до первого визита к врачу. Впоследствии я подчеркнул пророческий, к сожалению, элемент датировкой, проставив под ним дату появления первых строк, а не дату завершения, потому что из-за декабря и января даты начала и конца приходились на разные годы, а для меня 79 год уже сопрягался, начиная с апреля, с белыми халатами.
          …«Флюиды, определенно поворачивающие к тем, кто рвет на себе или собой форменную рубашку", - несомненно самая важная, хоть и самая темная, часть ответа на мой второй, как ты сформулировал, неразрешимый вопрос. Ты на редкость чутко его угадал. Кроме рубашки стихотворной формы (в отличие от, может быть, содержания), ничего в голову не приходит. Там у меня еще было некое кудахтанье, что, если вот уже 20 лет нету пяти, допустим, как-то и кем-то признанных национальных поэтов, то, т.к. такого прежде никогда не бывало, причина, видимо, в исторических обстоятельствах, критиках и периодиках здесь и там, а не в отсутствии тех, как мы допустили, пяти. И т.д.
          30.05.84
          
          Здравствуй, дорогой.
          Не сетуй на слишком пунктуальный характер нашей переписки. Этим размягчается ее, по необходимости жесткий, монологовый режим. Действительно, мало кто из адресатов имеет обыкновение отвечать в письмах на заданные вопросы, потому что мало кому из них свойственно внимательное отношение к сидящему на другом почтовом конце. В этом отношении ты выгодно и драгоценно отличаешься от подавляющего большинства эпистолярных эгоистов, особенно из подотряда "пишущих" или "печатающихся", и сердиться на себя за наши немногие положительные качества, по-моему, не стоит.
          Про тех, кто "рвут на себе форменную рубашку", Зиник отозвался в открытке припиской от руки: "А форменку пусть рвут на себе формалисты". Относительно же слов "идеологическая лживость" могу сказать, что в них проявляется его, длящееся уже несколько лет, болезненное неприятие тех жизненных путей, которые под флагом внутренней свободы приводят идущих по ним к уединенным огородам, где можно, по-горациевски, сажать в тишине капусту. Но во избежание испорченного телефона было бы лучше, если бы ты, начав с "идеологической лживости", завязал с ним, насколько это допустимо в переписке, открытую полемику, чтобы он сам, наконец, прямо и пояснее высказался, а промолчать он не сможет, просто не выдержит, потому что лживость этой идеологической материи допекает его, как мне кажется, невообразимо.
          … Сегодня - среда, а в прошлую пятницу здесь было землетрясение. Несколько лет назад лежал я на диване в салоне, и вдруг меня вместе с диваном сильно толкнуло. Я тогда больше удивился, чем испугался, не поняв, собственно, что произошло. Потом объявили, что было слабое землетрясение. Поэтому, когда в пятницу, лежа на диване в своей комнате, я вдруг почувствовал, что затрясло, я уже знал - это землетрясение. Слезаю с дивана, стою бессмысленно посреди комнаты в пятом с половиной этаже, а дом и моя в нём комната трясутся вовсю, звуковым подтверждением чему служит дребезжание стекол в семи поставленных одна на другую застекленных книжных полках, а на верхней, под потолком, - еще и выставка пустых бутылок с красочными этикетками. Вбегает десятилетний Ёэль: "Папа, было землетрясение!" "Да, не было, - говорю я, - а есть", - вставляя между "было" и "есть" растерянную матерщину. Дом дрожит и трясется, а я стою и не знаю, лезть ли под стол, бежать ли на улицу и что, вообще, делать. Еще один сорт дикого беспомощного страха, без знакомства с которым я вполне мог бы обойтись. Потом оказалось, что эпицентр был в море, около гор. Акка (это еще севернее Хайфы), а мощность - пять с половиной баллов по шкале Рихтера. Жертв не было, хотя несколько десятков человек в Хайфе (где толчки ощущались наиболее сильно) и упали от шока и страха в обморок. Был, также, один случай инфаркта, но без уверенности, что то было прямым следствием землетрясения или страха в связи с ним. В той же Хайфе вылетело несколько стекол, и в стенах некоторых домов появились трещины. Еще рухнула какая-то эстакада. Чего только не довелось уже здесь испытать. Даже стихийное бедствие о себе заявило. Никогда бы не подумал, что окажусь среди тех, кто сможет рассказывать о своих ощущениях при землетрясении, пускай не самом сильном, из личного опыта. Есть нечто сходное, видимо, с твоими ощущениями после встречи на шоссе двух "Москвичей" в прошлом мае. Мы-то, правда, отделались только страхом и не больше.
          29.8.84
          
          
          А в декабре мы с Галей ездили (в первый раз за всё здесь время) три дня по северу Израиля. Поездка была от ее службы, в автобусе, на две ночёвки останавливались в шикарных гостиницах, но много и ходили, чего я никак не ожидал, вплоть до подъема пешком на гору Фавор, связанную в христианской традиции с Преображением, и карабканья по разным горным и полугорным тропам, чтобы добраться до разных водопадов и озерцов на Голанских высотах и в окрестностях Тивериадского озера, (здесь оно называется Кинерет за его форму, напоминающую Кинор – скрипку). Вспоминал "холмы в слоновьих складках" из твоего письма - там такие попадались. Я их до этого видел только в Иудейской пустыне, и в голову приходило "слоновье лежбище холмов", но никуда не вошло. А есть не такие холмы, не буду сейчас их описывать. И понял я про старые изображения святой местности. Я думал, что они - стилизация, и глазу местность видится иначе, а тут, поверишь ли, были прямо-таки гравюрные виды с одиноким и словно невзаправдашним деревом на усеянной каменными глыбами зеленой равнине, а дерево, оказывается, натуральный эвкалипт, только не плакучий, какие они в большинстве, а округло-кудрявый, как на старой гравюре. Но слово "Меганом" из твоего письма так и осталось нерасшифрованным, хотя если оно - название места, то и расшифровывать нечего. И то, что ты видел с любимой горки, то, в основном, я видел с Французской Горки, хотя обнаженнее такие виды предстают в других горных местах, часто не в Иерусалиме. И как мне жить и говорить среди холмов, которые теперь навсегда перед глазами, я не знаю. Я и раньше не пускал в свое отношение к ним экзотику, лишь праздник и необычность, а теперь я попривык к ним, но попривыкнуть не значит, что они мне привычны, как будто всегда среди них и жил. А отсутствие привычного фона заводит внутри смуту.
          30.12.84
          
          Спасибо, что звонишь в "Знамя". Это ведь был единственный журнал, куда я, имея записку от Льва Озерова* к Лене Корниловой**, пришел со стихами. Она оставила стихи для подборки молодых поэтов, которая должна была в "Знамени" вот-вот появиться. В течение года или двух я периодически туда наведывался; шел вверх по левой стороне Тверского бульвара, где в одном из домов, на середине пути от Никитских ворот к Пушкинской площади, помещалась тогда редакция; заходил, узнавал, как, мол, с подборкой; принес для той же подборки стихи Сабурова; иногда показывал новые свои; помню, ей понравилось (тронуло или пронзило, не знаю) то ли "я всё прощаю вам - родные и милые - издалека", то ли "прости, далекая, и, близкая, прости". Ходил я так, каждый раз волнуясь и стесняясь, нимало не сближаясь с сидевшей на поэзии Корниловой, хотя она мне очень нравилась; не умея, как другие, завести не то, что увлекательный, а какой бы то ни было разговор; заходил, скованно и угловато, стараясь заслонить свою неуверенность подкупающе простодушным, как мне казалось, выговором. Было это еще до знакомства с тобой. Наконец, после многократных "заходите через...", мне было сказано, что подборку молодых поэтов решено не давать. Я забрал себя и Сабурова и больше там не появлялся. Так меня по записке Льва Озерова и не напечатали. Пропала, можно сказать, записка. Впрочем, всё это я тебе, кажется, рассказывал.
           10.06.91
          * - Л.А.Озеров(1914 – 1996), поэт, переводчик, литературовед.
          ** - Елена Корнилова – сотрудник редакции журнала «Знамя».
          
          Страна становится иной. Не той, из которой я уезжал. А какой? Кому подчиняется, например, работники торговли, промышленности и сельского хозяйства? А кладбища? У кого искать на них управу? Кто мне возвратит исчезнувшую могилу моих родителей на 59-ом участке Ваганьковского кладбища? Вопросы, конечно, риторические, но есть что-то, чего мы никак не возьмём в толк, несмотря на все подлинно-революционные изменения, произошедшие и до, и, главным образом, после неудачного переворота. Мне, например, кажется, что у вас в 20-ых числах августа, как следствие неудачного переворота, произошла та подлинная перестроечная революция, которая никак не могла свершиться в предшествующие месяцы и годы гласности и реформ. Далеко меня увело. Обнимаю тебя, дорогой. Привет Алёне. Лёня. 10.11.91
          
          Здравствуй, дорогой.
          Я уже знаю, что ты слышал о случившемся у нас несчастье с Мишей Гольдблатом.* Это произошло за пять дней до моего дня рождения, 24-го июля, а теперь уж скоро исполняется «тридцать» дней, и опять все поедем к могиле. Скорее всего основной рассказ тебе известен, но вот и еще штрих: он ведь все первое время борьбы с водой, до того, как Лёша Левин сблизи крикнул ему: «Выходи, хватит уж», - а он ответил: «Да не могу я выйти», - не просил помощи, не кричал «спасите»; любой бы, кто в этом мире как рыба в воде, закричал бы, завизжал и, возможно, остался бы в живых, ему бы помогли. А Миша боролся молча и в одиночку. Не как «влитой» входил он в этот мир.
           15.08.93
          * - Михаил Гольдблат – математик, университетский товарищ Л.Иоффе.
          
          И наблюдая за проходящими так днями своей жизни, я понял, что ничего среди этой полной и обременительной занятости я написать не могу и не смогу, и надеюсь только на длинный период нехождения на службу летом, и еще некое подсознательное удовлетворение от прошедшего дня мешает, что перевалил его, ведь и так "еле живешь". То есть я тоже, и видимо гораздо раньше, перестал считать сошедшую на ноль производительность личной трагедией, вернее несу эту личную трагедию постоянно, как несут чувство неизбываемого непоправимого несчастья, со слабой надеждой на "периоды" в будущем. Я теперь ставлю только на "период", даже если родятся хоть считанные строчки.
          ….В 1888 году Пушкинскую премию получил Чехов. А через 105 лет - Пригов и Кибиров. Молодцы. Они наверно очень довольны.
          И я, хоть и не прямо, коснусь все-таки темы, "которой нельзя касаться". Я подойду к ней от стихов. Ты знаешь, я уже давно перестал чувствовать себя современным поэтом. А в 70-ых годах я им здесь себя чувствовал. Может быть, я был им только для себя или для одного-двух человек, или для круга чуть шире, но я жил современностью тех лет, здесь и вообще, и как-то ее преломлял. По памяти о силе и навязчивости моего тогдашнего мироощущения, оно не видится мне отсебятиной, на которую я накрутил себя и слова. И то, что стихи тех лет "не подхватились" в смысле широкой известности и славы, говорит лишь о полярной несхожести нашей поэтической судьбы и ландшафта, где протекает ее русло, со всеми известными до тех пор путями и судьбами поэтов и местностью их прохождения и пребывания. То есть для меня играла тогда "музыка современности" и еще как!
          А сейчас она не только не играет (и уже давно) для меня, но и сама современность менялась, менялась, и в сентябре 93-его года сползание (с после войны Судного дня) превратилось в полный обвал, подписанный правительством и заверенный парламентом. Обдирают как липку и без того клочок земли, чтобы всё, что обдерут, отдать арабам. А они пока продолжают нападать на людей с ножами и расстреливать их пулями. С решимостью безумцев и со скоростью летящего под уклон паровоза обваливает жизнь всё дальше и дальше тот стоящий сегодня у власти политический лагерь, который совмещает в себе (я пользуюсь твоими определениями) слабоумие и невменяемость. Я думал, что и самые "левые" никогда ничего не отдадут из-за страха. Просто забоятся. Я, признаться, ошибся. Оказывается, они бесстрашны и ничего не боятся. Все мы очутимся на границе. Мы и большая часть побережья. И мне кажется, что Израиль окончательно вступил на путь в такое безвременье, когда потребуются годы и годы, чтобы отвоевать себе и своим гражданам место с приемлемым уровнем общей и личной безопасности.
          С другой стороны, национальные поэты России нашего поколения свою вахту в ней с честью отстояли. Двадцать лет для вахты - срок вполне достаточный. Такое впечатление, что, несмотря на объективно светлые перемены и несомненно светлое будущее, многие в России (и даже среди тех, кто вовсю поддерживали все перемены, пока они казались светлыми) потеряли свою страну, никуда из нее не уезжая. И если подытожить эту запретную тему, то отъезд (из огня да в полымя) не отдает сегодня ничем стыдным. Хотя страх перед тем, что очутишься там, где ты, по видимости, стал ничем, оправдан.
          Есть еще, конечно, и корыстный интерес. Хочется общаться, разговаривать. В круге больше нет необходимости. Нужен только один. И еще один. Но тот уж совсем не подвигаемый. То есть нам-то стало бы лучше. Но надо, чтоб стало лучше и вам. А про вас - Вы начальник, Вы решаете.
          Теплый привет Алене. Обнимаю. Леня. 16.01.94
          
          
          Мне до сих пор не верится, что стихи под фамилией Иоффе из Иерусалима проехали в 94-м году (не в год «великого перелома» и переходности, когда на высший этаж власти взлетел наш Вацлав Гавел – Женя*) в московский российский журнал «Знамя», и никто не выбросил их по дороге. Может, действительно что-то изменилось, но ум наш хоть и видит, да чувство как-то неймет. Да еще там в повести-эссе передо мною и в полемике, что на страницах дальше, идет такой проникновенный православный разговор, что никак не возьму в толк, как это мою подборку из тех страниц промежду ними не вымело наружу. (Мне, кстати, слова Лёзова про отца Меня кажутся на удивление верными и ни в чем не фальшивыми – даже странно.)
           10.04.94
          * - Евгений Сабуров: в 1991г. – заместитель председателя Совета Министров и министр экономики Российской Федерации.
          
          Я пытался летом возместить неприход новых текстов перелистыванием старых и, после нескольких стихотворений, надстроенных над черновиками прошлых лет, занялся обработкой своей дневниковой прозы 61-ого года. То есть, попытался внятно изложить то, что я тогда, судя по рукописным тетрадкам того времени, имел в виду. Оборвал я эту работу на том же месте, где обрывалась вторая рукописная тетрадка. И опять я пожалел, что нет у меня более поздних записей того же рода, содержавшихся в общей тетрадке с бледно-бежевой обложкой, перевязанной выгоревшей розовой ленточкой. Я знаю, что ты ее уже искал, и она не обнаружилась. Но сегодня ночью мне пришло в голову, что, если я попрошу тебя сосредоточить свою память на наших встречах времени моего отъезда 72-ого года, то, может быть, когда-нибудь в будущем у тебя в памяти само всплывет, куда эта тетрадка тогда делась. Я, например, отчетливо помню, как мы стоим с тобой во второй комнате на Калининском проспекте над ящиком, вынутым из правой тумбочки письменного стола, и я, указывая тебе на тетрадку (толстую, словно в нее еще тетрадки всунуты), перевязанную крест-накрест выгоревшей розовой ленточкой, говорю тебе, как бы умаляя ее значение: "да, тут в конце про любовь" и показываю разговор по телефону на последней странице с вопросом: "Ира, ты меня любишь?" Я уже просил Майю поискать, но она не нашла.
           9.10.94
          
          Сёма привез мне книжку Кибирова, и я заметил, как он щедро к вам адресуется и беспрестанно упоминает: тебя, Сёму*, Лёву, реже – других. Закономерно, что предисловие написал Гандлевский (оба – жанристы) и подкупающе предсказал Кибирову масштабность. А что покритиковал в конце многословность и рифму, так зато утвердил, что для поэта Кибирова – всё сюжет, то есть объявил его мастерство всеобъемлющим. Сёма мне говорил, что после предисловия отношения между ними напряглись. Очень уж, значит, ваш Альманах** похвалами избалован.
          Русский врач отрубил мне всякую выпивку, когда без тени улыбки сказал при сидящей рядом со мною Гале: «Знаем мы эту рюмочку!» – и решительно опять же в ее присутствии добавил: «Или жить, или пить!». Ну, и не курю, конечно. Кроме того, еще с прошлого раза нельзя ни холестерина (мясного или жирного), ни соленого, ни сладкого. А чего ж тогда есть? Поэтому во всех компаниях я теперь лишний. Лишние люди.
           05.11.94
          
          * - Семен Файбисович – художник, писатель.
          * - «Альманах» – поэтическая группа, в которую входили Сергей Гандлевский, Тимур Кибиров, Д.А.Пригов, Лев Рубинштейн, Виктор Коваль, Денис Новиков, Андрей Липский и Михаил Айзенберг.
          
          Видел здесь недавно «Утомленное солнце» Никиты Михалкова. Марик* был в таком восторге, что и мы с Галей пошли. Особого удовольствия я не получил. Фильм, особенно его первая половина, показался мне слишком шумным. Реплики налезали на песни фона, и не было слышно ни того, ни другого. Вообще с акустикой творилось что-то жуткое. В конце фильма были титры о датах ареста и расстрела комдива Котова, ареста и смерти его жены, ареста и судьбы его дочери. А теперь мне говорят, что Котов – персонаж вымышленный, и я проигрываю на этом бутылку коньяку. Опять поверил тому, что написано. Неужели это в духе жанра и принадлежит телу ленты – вранье в звучащих документально титрах?
          Обнимаю. Теплый привет Алене и Лизе. 15.01.95
          * - Марк Зайчик, прозаик, журналист.
          
          Миша, дорогой, здравствуй.
          Я получил и твое апрельское письмо с оказией, и от конца мая по почте из России. Письма замечательные. Жаль только, что, упоминая о споре Жени и Зиника на тему "спасения отечества в культурной сфере", ты не приводишь исходных позиций сторон. Несмотря на перефразировку: "Не приведи Бог слышать русский спор - бессмысленный и беспощадный", - жаль, что опущены и твоя формулировка их позиций, и то, за кого, как и почему ты был - "временный союзник Зиника ты, в общем, сочувствуешь Жене". (В оригинале, кстати, в той же пропущенной главе "Капитанской дочки" сразу же за бессмысленным и беспощадным русским бунтом следует потрясающая фраза о тех жестокосердых, "коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка".)
          Так и не могу вспомнить, в чем состояла детская игра "Третий лишний".
          В феврале прошлого 94-ого года я получил переданный мне Таней с оказией хронологический перечень стихотворений Жени до и после 77 года, составленный по его записным книжкам.
          Любопытный штрих: некоторые из непробиваемых для меня стихотворений, совсем уж безо всякого ключа к ним, относятся к периоду конца 60-ых, начала 70-ых, т. е. когда я еще в Москве был.
          Как всё-таки мы мало в жизни все друг с другом говорили. И ведь уж ясно, что на стороне равных (я их назвал "достойными" достойными друг друга) не найдешь.
          Так хочется, сидя над этими сотнями стихотворений, что-то осмыслить, обсудить, повторить кому-нибудь вслух какие-нибудь строчки и строфы, наконец, - и некому. Я нисколько не преувеличиваю. Некому.
          Вот, например, я писал тебе, что провалилось расширенное переиздание моих сборников (планировалось переиздать каждый тиражом в 100 экземпляров), и не вернулись, конечно, и макеты, отданные мною Королю-издателю. (Ну, и деньги, само собой.) Тогда я, воспользовавшись летними каникулами, стал "мастерить" - печатая, вырезая, клея - макеты повторного издания 95-ого года. Для себя и для прочтения. И только смастерив их, осознал, что некому их для прочтения дать. Как раз подарить нормальные не самодельные книжки было бы кому. Десять адресатов здесь бы нашлось, а вот дать на прочтение: Майе, ну Витя с нею рядом и, пожалуй, - всё. Ведь, когда ты даешь на прочтение с возвратом, то имеется в виду не то, что ты даришь книжку, а дальше уж получатель сам как хочет, так с нею и поступает, а ты даешь ему для прочтения, то есть как бы навязываешь ему для прочтения себя, что негуманно.
          После того, как мы не виделись с тобою и с Аленой более 17 лет, мы уже снова не виделись более пяти.
          Теплый привет Алене и Лизе. Обнимаю. Л . 19.07.95
          
          
          Сегодня ночью видел сон, где ты, Алена, я и Галя были в общей компании, когда то ли мы там, то ли вы здесь в гостях, и Алена говорит, что вот у Гали русский сохранился так, что не отличишь, а у Лёни что-то…
           Шесть лет назад, перед Галиной поездкой в Москву мы здесь виделись с «дядей Валериком» – с Валерием Фридом*, гостившим у подельников, и Валерий сказал не во сне, а наяву и ровно наоборот: у Гали акцент, а я – молодец.
           Этот мой сон, видимо, идет от слов Валерия и бесконечно долгого отсутствия музыкальных случайностей. Какие-то связи в моей голове и душе непоправимо нарушились.
           А 2-го декабря прошлого года мне приснилось, что Сабуров меня спрашивает, как будет на иврите «ассиметричность ужимок», и во сне было ясно, что речь идет об ужимках обнаженной женской груди.
           При таких снах ясно, что я подсознательно живу с вами, и что наяву дела мои плохи.
           14.09.95
           * - В.С. Фрид (1922 – 1998), кинодраматург.
          
          Я пишу тебе это письмо утром, а вчера вечером выстрелами из пистолета был смертельно ранен наш премьер. Завтра его хоронят. Первое чувство после укола ужасом при известии о покушении было чувство унижения. Мы стали как арабы. Хотя, с другой стороны, возможна и противоположная реакция. Ну и, конечно, вопиющий провал телохранителей. Неужели у нас уже ни одна система не работает, а всё только буксует. Я не обсуждаю дальше эту тему, поскольку по прежним письмам я заметил, что разговора про наши дела ты обычно не поддерживаешь. Из деликатности, видимо, считая, что не живя здесь, не имеешь как бы права и интереса говорить про них.
           5.11.95
          
          Дорогой мой. Выражаю тебе моё соболезнование в связи с постигшим тебя горем. Мне было, как ты, может быть, помнишь, 28 лет, когда умерла моя мама, но я воспринял ее смерть с остротой, сравнимой с моими переживаниями в период смерти отца 14 лет до этого. Особенно и до сих пор запомнилась поражавшая меня в те дни обыкновенность продолжения всего вокруг при моем не от этой жизни горе сына умершей мамы. Помню, вышел я из подъезда, потом направо в арку и опять направо из арки на ту сторону дома, а навстречу мне идет товарищ моего детства Шурик Слюсарев (в отроческие школьные годы я был влюблен в его сестру Иру, она была постарше меня года на два и о моей влюбленности так и не узнала; в журнале "Знамя" номер 11 за 91 год с твоими стихами есть в конце публикация: Ирина Слюсарева представляет "новую женскую прозу" - уж не она ли?). Так вот, идет мне навстречу Шурик, а я смотрю на него и как бы даже удивляюсь. Вроде мы из разных миров идем навстречу друг другу. У меня мамы не стало, а он не знает. Я значительностью своей утраты был от него, от всех отделен, от не знавших, но на самом деле - и от знавших. Здесь есть обычай, "мицва" навещать тех, кто сидит "шивъа", семь дней траура. Ты приходишь, с искренне печальным выражением, конечно, но в большинстве случаев чувствуешь себя обычно, "от этой жизни", а те, к кому ты с визитом "утешения" пришел, они еще не в ней, они прикоснулись своей утратой к "не жизни", к вечной потере, к тому, о чем не говорят. И твой приход для них значительнее, чем для тебя. Вот примирение со смертью и есть, по-моему, цель жизни, для слабых духом - недостижимая.
          10.12.95
          
          Неделю назад доехала до меня кассета с радиопередачей.* Не знаю, сохранился ли у тебя текст, но в том его куске, где говорится о традиционалистах и авангардистах (еще до упоминания моей фамилии), если ты в дальнейшем предполагаешь, хотя бы частично, его использовать, я бы заменил слово "откровение" словом "ниспровержение", потому что откровения от художника ждут всегда, да и сам он всегда к этому стремится, даже являясь замшелым традиционалистом.
          … Говоря по существу высказанного тобою в связи с моими стихами, я отвлекусь от радио-жанра, воспринимаемого на слух, и от всякой тактики, влиявшей возможно на выбор слов и выражений для широкой публики радиослушателей. То есть, я пишу сейчас как человек, которого интересует только ТВОЕ подлинное мнение, только то, что ТЫ имел в виду, работая над текстом для передачи. Та ее часть, которая идет от врезки в "Театральной жизни", мне понятна. "Символистская поэтика" в применении ко мне меня порадовала и "драматический пафос лирики" - тоже. "Иронический пафос пародии" и "скрепляющий пародийный раствор" остались мне непонятны, хотя я подозреваю, что впервые мысль об иронии и пародии заронило в тебя стихотворение 80-ого года со строчками "резона нет корпеть незвано и трудодня ломать фасон". В какой период времени ироничность и пародийность были свойственны стихам более всего? Сразу после отрывка об иронии и пародии ты читаешь стихотворение "Внезапная, ты наплыла". Видимо, имелась в виду какая-то иллюстрация сказанного до него. Являются ли, на твой взгляд, ироничными или пародийными какие-либо фразы или сочетания слов в этом стихотворении? Кроме того, появилось слово "экзальтация". "Завораживающая, но и чем-то смущающая". Что тут имеется в виду? Надрыв? Стихи, которые заводят? Перевозбужденная лексика? Может быть, манера чтения? Проясни это, если возможно и не слишком затруднительно. А если будет лень прояснять, то не надо. Я не хочу, чтобы каждое твое высказывание о моих стихах было сопряжено со страхом перед дотошными с моей стороны дознаниями и нескончаемыми протоколами.
          Может быть, мы еще вернемся когда-нибудь к "экзотическому восприятию слова". Иногда мне кажется, что из нашей переписки начала 80-ых годов я понял твою терминологию сугубо языкового поэта или автора и отношение к такой экзотике только лишь приблизительно.
          …А насчет "дяди Валерика" ты всё помнил или думал правильно. Мы с Юликом** были двоюродные братья, но из-за разницы в возрасте я называл его "дядя Юлик", а заодно уж и Валерия - "дядя Валерик", так как всегда видел их вместе. Если не ошибаюсь, с Юликом без Валерия я встречался только один раз (он у меня попросил подарить показанное ему тогда стихотворение на машинке "Маленьким счастьем обуглен был день мой когда-то"; а, вообще, не очень они меня и мои стихи котировали). Так что знаком я был с ними обоими одинаково, и ты вполне мог упомянуть меня в разговоре. Валерий был бы доволен. Хотя мне кажется, что я всегда любил их больше, чем они меня. Но разве мы обязаны любить симметрично? Говорят, что несколько лет тому назад вышел захватывающий роман Дунского и Фрида о лагерях, об Инте? Не слышал ли ты?
           6.2.96
          * - передача на радио «Россия» о стихах Л.Иоффе. ** - Ю.Т. Дунский (1922 – 1982), кинодраматург, соавтор В.Фрида.
          
          Здравствуй, дорогой.
          Твое письмо, переданное с Фу, взял только неделю назад, так как за день до его возвращения мы с Галей уехали в Италию. Рим, Флоренция, Венеция, и на два последних дня опять Рим, чтобы лететь обратно. 15 дней.
          Эйфории, как у Витюшка (по его словам) во Флоренции, не было - я сказал Вите, что лет на двадцать для такого восторга запоздал, но все остальные чувства необременительно переполняли: от какого-то мгновенного оттаиванья всей души и непостижимости пребывания под небом Рима до примирения с осязательно невраждебным воздухом и, через него, с миром вокруг (впервые за последний десяток лет группы подростков не казались пугающими, а наоборот - они сами вдруг тоже приехали смотреть) и непреходящего праздничного восхищения этими городскими видами, словно бы вобравшими в себя детские мечты строителей песочных замков и одновременно по-взрослому бесстрашно воплощенными в то, что мы видим, до головокружения искусными зодчими. И всё это под широким светлым небом, на воде рек, моря или каналов и в невраждебной погоде. Неважно - дождик, солнце или гроза: всё мягко.
          А сейчас взял у Вити "Образы Италии" Муратова и кайфую над кватроченто и Боттичелли. И язык итальянский - легко произносимый, отчетливый и красивый. Асаркан был прав. Смягченный латинский, наверно. И много канонического, того, что навсегда, казалось, останется для нас только в книжных репродукциях, видели. Моисей, Давид, Пьета, Капитолийская Венера, потолок Сикстинской капеллы - она, почему-то, в оригинале без "к" произносится: Систинская. Видели "Рождение Венеры" Боттичелли. Мне очень понравилась в связи с этим смелая и лихая фраза Муратова: ""Рождение Венеры" не только лучшая из картин Боттичелли - это лучшая из всех картин на свете." Так и надо говорить, если любишь и уверен. Ничего не боясь и ни на что не оглядываясь.
          Но в итоге Галя меня "уходила". В предпоследний день я рухнул на обочине Аппиевой дороги в нескольких сантиметрах от проносящихся рядом машин. Ударил бедро и сильно разбил коленку. Воспринял это как знак, что пора уматывать. Были и еще знаки. Но мы и так уезжали. И, конечно, совсем не всё шло "как по маслу". Я ведь, в сущности, первый раз ехал заграницу ни к кому. В общем-то, и Галя тоже. Половина гостиниц у нас была отсюда, но вторую половину добывали там. И переезды, и прочее. Но преодолели, и вот снова здесь, у своего дивана, как язвила Галя.
          …Теперь относительно твоей рецензии обо мне, предложенной тем же "Итогам". ..Главная смысловая гиря твоего текста и отношения к моим стихам - и в этой рецензии и в том, что ты говорил во врезках и упоминаниях о моих стихах прежде и совсем недавно по радио относится к поэтике периода "Пути зари" ("создать сплошную текучую стиховую ткань" - ! - как это верно про тогдашние устремления и идеалы), а тот период 68 - 70 годов и был временем нашего знакомства, сближения и общения. Мне тоже дорог тот период, но я считаю его самым изо всех абстрактным, когда стихи могли нравиться лишь вопреки всему привычно-милому. Может быть, с точки зрения какой-то чистой поэзии он и был самым важным и обещающим, но я в нем не устоял, и, по-моему, главная часть "Третьего города" уже не оттуда. Так, по крайней мере, видится мне. Я даже сейчас думаю, что если поднять все куски нашей многолетней переписки, относящиеся к моим стихам, то твоя сторона говорила о них так или иначе в тенденциях "Пути зари".
          Но это как бы разговор о глубинных смыслах, интересный только нам с тобой. Мне кажется, что "плетение двойного кода" без единой цитаты из самих стихов редакция журнала "Итоги", рассчитанного на массового читателя, сочтет издевательством и в таком виде рецензию не даст. "Если это вы называете "попроще", - скажут, - то как же вы пишете, когда "попроще" необязательно? Ведь никто же ничего из этого "двойного кода" не поймет. Напишите попроще", - попросят.
          …Вот какое длинное вышло письмо. А еще не написал про светло-шоколадные от загара, необычайно острые ноги итальянок и вообще европеянок в Италии, о сводившем меня с ума тарахтении мотоциклов во Флоренции, о запахе воды в Венеции - морем пахнет или рекой и пр.
          19.09.96
          
          Я отчетливо помню, как на одном из субботних заседаний у Вовули* Женя** сказал, что считает чувство благодарности недостойным людей нашего уровня. Я молчаливо был не согласен с ним тогда, отметив про себя, что мне это чувство свойственно, и не согласен с ним сейчас. (Хотя, углубляясь в природу чувства, можно искать смысл его слов в его недолговечности, в переходе его по прошествии времени в другие, более устойчивые, например: неколебимая приязнь, питающаяся прошлым, некая чуть ли не родственная повязанность до конца и пр.)
          …Про абзац из твоего архивного письма родителям с несколько странно звучащей цитатой про парк, "где каждый куст вопиет о прекрасном", есть версия, что он эпистолярно подтверждает мою способность еще в те относительно молодые годы постепенно мрачнеть, доходя до окончательного помрачнения и становясь при этом почти счастливым. То есть, я способен мрачнеть сам по себе безотносительно к твоей мрачности и наоборот. Но это не помогает мне восстановить, как твое высказывание по приезде, что у тебя сейчас плохой период, и в середине еще одно, что ты даже заикаешься, приехав, больше, чем в Москве, как это перешло в последнем разговоре утром в то, что я "превратил мрачность в идеологию". Действительно, я как-то изнутри безнадежно грустен, но это некий постоянный уровень тоски по... всему, ушедшему или уходящему, и ты явно не его имел в виду.
          22.12.96
          * - Владимир Шахновский.
          ** - Евгений Сабуров.
          
          Мы заказали билеты в Москву на 6 июля, а обратно на 28. Три недели. Авиакомпания "Трансаэро", чтобы прилетать и улетать днем. Едем в том же составе, как и уезжали четверть века назад: я, Галя и Анечка. Хотелось бы в эти сроки съездить на пару дней в Ленинград и в деревню на Волге.
          А насчет наших разговоров (я возвращаюсь к твоему мартовскому письму: "приезжайте летом, как собирались, вот и поговорим"), то не надо нам с тобой напрягаться, достаточно просто видеться…. Никакие скандалы у нас не назревают и нам не грозят. И в июльской Москве тоже. Кроме того, мы уже регулярно переписываемся более 20 лет, обмениваясь не только лишь бытовыми новостями. Выпишу полностью длинную цитату из книги Лотмана "Сотворение Карамзина", относящуюся к переписке и встрече Карамзина и Дмитриева: "Отношения со старым - и единственным из поколения сверстников - другом И. И. Дмитриевым застывают и приобретают черты ритуала. Многолетняя переписка сохраняет идеальную видимость дружеской близости и хранит застывшие формы культа дружбы. Но реальной близости нет, и когда Карамзин и Дмитриев после долгих лет нежной переписки встретились, то выяснилось, что писать им легче, чем говорить: в письме отработанные формы и обороты легко изображают близость и дружество, но, когда глядишь в глаза бывшего друга, выясняется, что ничего этого уже давно нет. Дмитриев с горечью вспоминал об этом единственном свидании в Царском Селе: "Здесь я бывал с ним по нескольку дней неразлучным, но не помню, чтоб хотя четверть часа мы были без свидетелей. Казалось, будто мы встречались всё мимоходом. Двор, изредка и слегка история, городские вести были единственным предметом наших бесед, и сердце мое ни однажды не было спрошено его сердцем. Я уверен был и тогда в его любви, а чувствовал грусть и не мог вполне быть довольным"."
          Я сделал эту выписку в августе 91-ого года, и немногое здесь относится к нам. Так, например, положение сейчас таково, что единственную реальную близость я испытываю именно к заочному, тебе. Да и наши сроки им не снились. Но всё-таки приятно переписать кусок, припасенный пять лет тому назад, особенно, когда потерялась цитата, выписанная на днях.
           25. 5. 97
          
          Здравствуй, дорогой.
          Так и хотелось начать, как каждое утро по телефону в июле "Миш, привет. Какие планы?" Но наступил на горло, чтобы пояснее осознать, что снова возвращаемся в заочный режим. Однако кто знает? И хотя, смотря свой кабельный телевизор, где прибавился еще один российский канал, я опять воспринимаю эти картины как нереальные, но умом уже помню, что я среди них был и понимаю, что, быть может, очутюсь среди них когда-нибудь снова.
          Весь август я обрабатывал свои дневниковые записи в Москве о том, где были и что делали. Мне сейчас кажется, что в будущем я за подобную работу не сяду. В прошлом году в Италии записывала Галя, и по приезде я напечатал на компьютере ее, иногда вставляя себя, что помечалось особым знаком. Если она сталкивалась с моей редакцией ее текста, то чаще всего восстанавливала свой оригинал. Итог получился более чем спорным. Пожалуй, вышло неинтересно, но иногда кажется, что можно улучшить. Проблема имен и фамилий в тексте об итальянской поездке не возникала.
           26.08.97
          
          Прежде всего скажу, что для восстановления хотя бы первичной исторической справедливости опубликованный тобою в НЛО* материал имеет огромное значение, хотя, конечно, ты меня расстроил, написав в письме, что твоя заметка обо мне не вошла, - ведь не каждый день подвертывается случай прочесть о себе заметку, написанную тобой. В диалоге с Кулаковым я заметил две непринципиальные неточности: Королев** учился не на физфаке, а в физтехе, откуда через Гурвица***и состоялась его второе (для меня) пришествие, а читали мы в доме на Ленинском проспекте (с Рубинштейном и Монастырским, как ты говоришь) не в 67-ом, а осенью 68-ого. На принципиальном уровне самое интересное, на мой взгляд, - это декларация того, что "в наших стихах действительно есть что-то общее, хотя бы на уровне установки". Я бы только подчеркивал не "затекстовые" способности слова, а скорее говорил бы о расширении "ради вольного движения смысла" текстовых его возможностей, о преодолении не "определенности" значений, а их жесткой однозначности. Интересным мне показался и термин "постакмеизм", употребленный по нашему адресу Кулаковым, - есть в нём какая-то правда и генезиса и того, что получилось. Вообще эту общность, "хотя бы на уровне установки", стоило бы развить. Насколько я понимаю, такая открытая декларация общности нас троих, хотя бы и с оговорками, делается впервые.
           5.10.97
          * - «НЛО» №25 (1997): М.Айзенберг «Круг Иоффе-Сабурова» и Владислав Кулаков-Михаил Айзенберг «Диалог». Там же помещены стихи Иоффе.
          ** - Алексей Королев, поэт. *** - Сергей Гурвиц, физик, школьный, потом университетский товарищ Л.Иоффе.
          
          Здравствуй, дорогой.
          Твое письмо получил уже давно. Андрея Туркина* после возвращения из Москвы считал своим хорошим знакомым. Мы с ним тогда, на моем вечере стихов у тебя в квартире, никакими словами так и не обменялись, хотя, оказавшись рядом, собирались это сделать, вглядываясь друг в друга и словно бы набирая для слов воздух. Тем ужаснее было прочесть о его гибели.
          Вовуля после поездки в Москву где-то в феврале привез последние стихи Сабурова и недавно дал мне их зачесть. Как всегда они привели меня в смятение. Ведь он в 65, когда были в Ялте, писал реже меня. А теперь его обуревает стихами чаще, чем в молодости. Видимо, какие-то завидные глубинные свойства души, способность по-молодому проникаться чувствами жизни и, возможно отсюда, многообразными ритмами стихов, обитающими на четырех ее ветрах.
           29.04.98
          * - Андрей Туркин (1962 – 1997), поэт.
          
          Сравнивая Ходасевича с Георгием Ивановым, он* назвал Георгия Иванова эпигоном. Он не понял, что у Ходасевича относительно мало стихотворений наивысшей поэзии, именно из-за его непластичности. То есть ему для вершины надо было из-за его непластичности написать гораздо лучше. А Георгий Иванов пластичен, и ему высочайшие взлеты и глубочайшие пикирования легче даются. Сравни два стихотворения: "Когда б я долго жил на свете..." Ходасевича и "А что такое вдохновенье?" Георгия Иванова. Оба стихотворения я считаю великими, но Иванова пластично, а Ходасевича - нет, хотя оно, может даже, и лучше.
          Мне нравится его статья о Боратынском и строчки из него, им приводимые, но когда говоришь, что от него "и по сей день осталось несколько просто потрясающих стихотворений", то в случае Боратынского надо их привести, чтобы мы сопоставили наше восприятие с авторским Гандлевского. Очень любопытно было бы узнать, какие стихотворения Боратынского Гандлевский считает "потрясающими". Так как я, например, затрудняюсь в выборе "потрясающих по сей день" (не строчек, а целиком) стихотворений Боратынского, то начинаешь думать, что у Гандлевского такого списка нет и он говорит без покрытия.
          Ну, а главное, что разбирать, кто из жизни и поэзии придаточный, а кто главный - это всё равно, что спрашивать, в чем смысл жизни, и додуматься до такого разбирательства можно только в припадке безапелляционного пастернаковско-толстовского хотения "дойти до самой сути". Не стремление "дойти до самой сути" ложно - оно может быть свойственно лирическому герою в возрасте 20 плюс-минус, а фальшиво беззастенчивое провозглашение хотения "дойти" в этих стихах Пастернака, не имеющих тем самым ни малейшего шанса когда-нибудь совпасть с истиной.
           26.07.98
          * - речь идет о статье С.Гандлевского «Орфей в подземке» из его книги «Поэтическая кухня» (С.-Пб. «Пушкинский фонд», 1998)
          
          Относительно моего термина "пластично", то в литературе под ним обычно понимается изобразительность, тогда как я употребил его в смысле своего рода гибкости, некоей размывчатости, очень близко к "дыхательности", "мерцательности", угаданным тобою.
          … Как влияет кризис на вашу повседневную жизнь? Истерика в народе вроде поутихла. Довольно ли всего в магазинах, и есть ли очереди? Цены, конечно, выросли. Хватает ли у вас денег, чтобы не считать каждую копейку. По телевизору ничего не поймешь, потому что всё меняется каждый день. Но Запад тоже в страхе от вашего кризиса; с точки зрения экономики весь промышленно-развитый мир называется "глобальной деревней" и, поэтому, если Россия чихает, то весь остальной мир утирается; разные его куски - по-разному.
          Обнимаю вас. Леня. 23. 9. 98
          
          Еще ты словно бы уловил, как я уже несколько лет думаю о новом сборнике. Но, во-первых, отпугивает то, что он, почти наверняка, - последний, а во-вторых, хочется издать его в Москве... Да, и с названием есть сомнения. А многие другие как раз издают свои новые книги, иногда одновременно и там и здесь.
          Ты меня очень оживил, написав, что там, где продавали книжки стихов, лежал и мой "Третий город". Мне так хотелось увидеть мой сборник в каком-нибудь приличном московском книжном магазине, но летом прошлого года я его нигде не видел. А где ты видел его теперь? В Москве или в Петербурге? Не заметил ли ты случайно, сколько он стоил. Мне это было бы очень интересно. Я ничего про это не знаю, и откуда у них мой сборник - тоже.
           1.11.98
          
          ..Расскажу про Женю*. Когда он приезжал сюда в октябре 93-его года и сидел у меня дома перед приходом гостей на ужин в его честь, и мы говорили с ним, в частности, о его стихах, находящихся у меня, то я спросил его, что такое "обратное ничто" в одном из его стихотворений. То есть у меня были подозрения, что это то ничто, которое перед рождением, в отличие от того ничто, которое после смерти, но я всё-таки его спросил, так как и вообще и в применении к нему томился вопросом о правомерности зашифрованности в стихах и о разнице и границе между тайной поэта и зашифрованностью его стихов. Он решительно отказался что-либо объяснять, говоря, что поэт имеет право на тайну, в том числе, как я понял, на тайну от читателя, даже читателя идеального. Вдруг недавно, читая от безрыбья "В поисках Набокова" Шаховской натыкаюсь там на то, что в романе "Дар", посвященном его матери, "Годунов-Чердынцев часто возвращается в "обратное ничто" и т.д." Я перечитываю начало "Дара" и действительно нахожу там на первых же страницах первой главы (через несколько предложений после стихов "Мяч закатился мой под мамин...") "обратное ничто".
          …По поводу твоих окольных расчетов относительно писем хочу заметить, что в копиях моих тебе писем есть некоторое количество карандашной правки, сделанной мною уже после их отправления. Я их часто тогда, особенно в подпитии, перечитывал. Вообще, как я уже когда-то писал тебе или говорил, письма ко мне оттуда имели, видимо, для меня большее значение, чем для вас письма отсюда. И еще: когда я прикидывал насчет прикладывания абзаца к абзацу, то мною руководила идея сплошного текста подряд, не перебиваемого обращениями "здравствуй дорогой", приветами и пр., когда роль фабулы играют связность и обсуждаемый предмет интереса, видоизменяемо переходящий из абзаца в абзац, из куска в кусок.
          Наши письма до середины 80-ых я еще перед отъездом в Лондон разложил моё за твоим, моё за твоим и т.д. Мне кажется, мои письма того времени живее и непосредственнее, чем в следующее десятилетие. Больше было внутренней силы и уверенности, что никак не исключает тоски и безнадеги. (Ведь никогда тоска и отчаянье не досаждают больше, чем в юности, при всей непосредственности и избытке сил.) Живость, непосредственность, сила - всё это идет от относительно молодого возраста и до болезни. Оттого и наступательность. И от некоей правоты, еще не пошатнувшейся от возраста, болезни, внешней и внутренней несостоятельности. А что местами называю тебя на вы (с маленькой буквы), ты, кстати, и сам так делаешь в одном из писем, то интонация занесла, не устоял перед подвернувшейся стилизацией. Например: "вы же и убили-с, Родион Романыч, вы же и убили-с", хотя я, может, по привычке и переставляю слова, ставя их в полюбившемся мне ритмическом порядке по сравнению с авторским. Но это только пример; есть еще типы стилизаций, использующих "вы", они, например, бытовали у Зиника, могли быть свойственны в его передаче мистеру Заммлеру, Солу Беллоу ("Я буду иметь вас в виду. Я пойду вам навстречу".).
          А вот твое впечатление от тех писем, что "какой-либо ласковый привет, даже условный, отсутствует напрочь", - это жалко. Ты, видно, читал их не подряд. Они гораздо душевнее, чем письма 90-ых. Я тогда еще испытывал чувства и помнил язык их выражать (явный англицизм).
          Относительно же писем в мою сторону, то разница, я думаю в том, что в 70-ых ты еще числил нас участниками одной жизни, хоть я был и бывшим, а с годами вдалеке друг от друга это стерлось и ушло. Мы не имеем теперь большого значения для вашей жизни.
          Интересно еще, что сейчас роль разницы в годах опять начинает увеличиваться и приближаться к ее важности в ранней молодости. Только, похоже, в противоположную сторону. То есть кто моложе, тот главнее. Так что опять выходит не в мою пользу.
          Стихотворений, названных тобою по первым строчкам, у меня не только нет, но я и не помнил об их существовании. Может быть пришлешь мне копии (проставлена ли там дата)? Хотелось бы и весь список как-нибудь узнать. Может еще есть стихи, о которых я не помню.
          Я сейчас сижу дома и уже составил четвертый сборник с дополнением "Из стихотворений, не вошедших...". Столько сомнений возникает по ходу составления, а посоветоваться не с кем. Хоть бы просто с кем-нибудь еще, кроме самого себя, вслух посомневаться. Никого нет. В последний обозримый период я вообще-то не страдаю от того, что никого нет, но иногда вдруг сам удивляешься, в какого отшельника превратился. Даже не верится.
          …Я хоть и написал, что прежде испытывал чувства и помнил язык их выражать, но острота заочных порывов близости и сочувствия свойственна мне по-прежнему, и может быть даже, - сейчас в особенности ("мы-то - почти такие же изнутри, какими себе казались всю жизнь"). И даже, если ты не нуждаешься в моих приободрениях, всё-таки не могу не напомнить тебе твоих же слов, что первая стенка обычно не бывает последней.
          Обнимаю тебя изо всех сил. Алену тоже обнимаю. Ваш Л. 29.01. 99
          * - Евгений Сабуров.
          
          Огромное тебе спасибо за присланные тобою тексты двух моих стихотворений 69-ого года. Получив, прочел по первому разу как не свои. В "Как маятно поющему невдосталь" вторая строфа с измененной третьей строчкой стоит эпиграфом к последнему разделу сборника "Путь зари", а вот в стихотворении "Иль небо оглушило нас" ни одной знакомой мне строчки не было. Я даже подумал, а моё ли оно. До сих пор его предпоследняя строчка понятна мне не до конца. Чувства самые смешанные. О некоторых даже не решаюсь говорить, подобно отстраняемому от себя на тему больниц и болезней из моего предыдущего письма. Не присутствие, конечно, на собственных похоронах, но то, что на такую силу скачков по словам я сейчас не способен, да мне и не хочется - это, пожалуй, так. При том, что некая тематическая возвышенность, чуть ли не разреженность, какой-то высокогорный снобизм жутко раздражают. Помню, я так и не добрался тогда до Гельдерлина, с которым ходил Шленов*. Быть может, такого рода воздухоплавание в душе и в стихах, - тупик высоты - когда дальше (то есть выше) идти некуда, также послужило одной из сил, толкнувших меня в иврит.
          Если ты заметишь в твоей кучке стихотворение, не вошедшее ни в один из моих сборников, напиши мне, пожалуйста, его первую строчку.
           3.03.99
          * - Валерий Шленов – математик, поэт.
          
          Копаясь тут недавно в файлах своих стихов я вдруг обнаружил досаднейшую вещь. Не знаю, смогу ли я передать или объяснить охватившее меня ощущение. В моих сборниках московского издания время от времени обнаруживаются всё новые и новые опечатки, так что я стал даже побаиваться их открывать. Но так как поводов особых их открывать тоже нету, то и новые опечатки находятся не каждый день. Если помнишь, когда я читал стихи у тебя в квартире, то увидел, что вместо "а потом" стоит бессмысленное "о потом". Но недавно я нашел ошибку иного рода: был перепутан порядок стихотворений. Два стихотворения, идущие друг за другом, переставились местами. Если я не сосредоточусь и не подумаю и вспомню, то я и сам не буду знать, отчего я поставил одно после другого, а не наоборот. Это же часто почти неуловимая вещь. Оттого-то я так и огорчился. Ведь это - нечто, о чем может сказать только мой образец. Даже ты при всём желании, внимании и понимании не мог бы заподозрить, что порядок стихотворений в "Третьем городе" московского издания отличается от установленного мною. Есть в этом что-то обескураживающее. Искажение, в статике моей судьбы как бы не отменимое, не поддающееся исправлению.
          …НАТО бомбит Югославию под шумное одобрение всего прогрессивного человечества, что еще раз свидетельствует (если кому-то прежде не хватало тому подтверждений) об исчерпанности разделения на добро и зло в нашем поколении. И еще, говорит Галя, мы уж думали, что нашему поколению удалось между войнами просунуться, посчастливилось в них не участвовать, а тут, как бы под бомбами западных демократий не оказаться. И никого же не перекричишь, прогрессивным борцам за мир не докажешь, что аморально утюжить страну бомбами за то, что она не подписывает какой-то пункт договора. Ну, полный импичмент, как сказал бы сто лет назад Плотинский. Ну, полный каюк, как сказали бы мы с Михал Натанычем.
          20.04.99
          
          …"Трое в одном ящике"* прочел с необыкновенно греющим душу интересом. Но у меня к тебе важная просьба. Когда ты пишешь о том, что я сказал о границе "между самонесущими стихами и т. д.", то ты же хочешь привести то, что я сказал. А мои слова были: "между самонесущими себя стихами и т.д." То есть я прошу тебя вставить после "самонесущими" слово "себя". Я думаю, что ты сомневался, а можно ли так по-русски сказать. Но, во-первых, это же в кавычках, это же я говорю, а во-вторых, ведь определяют автомобиль как "самодвижущуюся" (я переписал из словаря) коляску, то есть коляска сама двигает себя, а может сама двигать кого-то другого. То есть "самонесущие" недостаточно. Они могут сами нести других, а у меня они сами несут себя. По буквальному смыслу эквивалентно было бы: "самонесущиеся" (сами несут себя в страдательной форме), но так бы, действительно, "звучало не очень ловко" (мне кажется, так не говорят).
          Вторая поправка - хронологическая, и я не придаю ей большого значения. Премия** была за 1985 год, а вручали ее 14 марта 1986 года. Это, когда мы подъехали к освещенному парадному зданию, где должно было происходить вручение, и там среди темноты, выхваченная лишь светом парадного, стоит перед входом красивая, показавшаяся мне молодой и стройной женщина в пальто и юбке до колен и в туфлях на высоком каблуке. И она протягивается ко мне и целует меня. "Вот оно, начинается", - промелькнуло у меня в уме, - "деньги, слава, женщины". И тут я понял, что меня целует Поля Гольдблат.
          22. 06. 99
          * - М.Айзенберг «Из одного ящика» («Новая русская книга» №1, 2002)
          ** - полученная Иоффе премия имени Р.Н.Этингер «за русские стихи в Израиле».
          
          …Мемуары Герштейн какие-то антипатичные, хотя "Лишняя любовь" про ее роман со Львом Гумилевым отталкивает меньше. По-моему она просто стала лучше писать. Ведь про Мандельштама - это 80-ых годов, а "Лишняя любовь написана позже. Но главное - они же вполне скандальны. На Западе, если бы эти материи их касались, стоял бы жуткий шум. Скандально-сенсационные свидетельства из окружения поэта! Массовый тираж в бестселлеровском издательстве, миллионные отчисления с продажи, полемика в газетах и на телевидении. Или и у вас они прошли, изрядно нашумев?
          5. 8. 99
          
          К Цацкису я пошел в декабре, после того, как уролог, у которого я был с лета, ничего толком у меня не нашел. Цацкис делал в Москве в начале 70-х обрезание Гурвицу. Опытный советский доктор, думал я, может, поможет. Из его слов я сразу понял, что при анализе на клетки обнаружились и раковые и заваривается долгая и страшная каша.
          В тот же вечер, когда я так лежал, позвонил из газеты "Вести" Гольдштейн насчет анкеты. Я говорю: "Что, так сразу в телефон и отвечать?" - "Я могу перезвонить завтра," - сказал Гольдштейн. Я встал с кровати, взял бумажку и приготовился записывать вопросы. Я почему-то ждал, что вопросы будут относиться ко мне. Когда он продиктовал мне первый вопрос о лучшей русской книге XX века, я тут же облегченно сказал ему, что на вопросы такого рода ответить не смогу. Мне уже предлагал такого рода вопросы Разгон полгода назад, и тогда я тоже отказался на них отвечать. Может быть, если бы я не чувствовал себя так ужасно, я бы попробовал назавтра написать что-нибудь содержательное в своём смысле под видом ответов на его вопросы, но тогда мне было не до того. Сначала я жалел, что спасовал (ведь бесславно живешь, никем тебя не считают, хочется быть приписанным хоть к какой-то группе действующей армии), но потом понял, что испытал бы дискомфорт, находясь среди не имеющих ко мне никакого отношения участников анкеты. Из твоих ответов мне понравились слова о Пастернаке, но само обилие пристрелочных слов о его поэзии свидетельствует, мне кажется, что главное, ключевое слово как бы не найдено (замечателен "Эзопов язык" в применении к нему). Был у тебя какой-то термин из органической химии для Пастернака; ты пользовался им в ранних 80-х; действительно, какая-то органика для него характерна, в отрицательном смысле.
          3.03.2000
          
          Ты спрашиваешь, что я сейчас читаю. Вопрос прямо в масть. В последнее время у меня часто бывали дни, когда я скучнел и утомлялся от одной мысли о фабульном чтении. В такие дни я стал брать Улитина (кажется, я еще не благодарил тебя за передачу мне осенью прошлого года его книги, изданной в ОГИ), а, подойдя к концу, опять возвращался к началу и читал его снова. И так уже несколько раз. Ну, и перечитал, конечно, то, что написали о нём ты и Зиник. И очень как-то всем этим проникся.
           9. 05. 03
          
          Последнее
          Миша, дорогой, здравствуй.
          Твое письмо от 16. 04 я получил и без промедления на него ответил. Но здесь была всеобщая забастовка, и я держал его дома, пока она не кончилась. Так что отправилось оно к тебе, пролежав у меня до этого неделю или больше. Позавчера Майя с Витей зашли ко мне домой и передали от тебя внушительный конверт с бумагами.* Так как они не были у меня больше года, то событие передачи письма с недолгим посещением меня на дому становилось событием и само по себе.
          Ты пишешь, что посылаешь мне эти бумаги "как живой привет - и не для чего больше", поэтому я позволю себе по легкой реплике без нажима по поводу каждой из бумаг.
          Эрих пишет мою фамилию через Й (и-краткое), и надо его вовремя остановить.
          В твоем перечне моих сборников отсутствует четвертый сборник "Голая осень".
          У Сабурова мое внимание остановили слова "становление без истины" и, что "смысл является не целью понимания, но его инструментом". Внутренний смысл остальных его утверждений мне пока не открылся, хотя, быть может, он за ними и стоит.
          …Мне здесь теперь интересно только лишь говорить о тебе, Зинике, Сабурове, Файбисовиче - о тех, кого знал и об их произведениях. К сожалению, мало с кем можно об этом поговорить, но и тех, с кем я вообще о чем-нибудь разговариваю - их тоже не много. Оттого-то и Улитина перечитываю, и то, что написано о нем. Имеет к нашему прошлому какое-то отношение.
          Я пока этим ограничусь, а побольше напишу после того, как переписка опять наладится и станет регулярной.
          Обнимаю тебя. Привет Алене. Ваш Л. . 1.06. 03
           * - официальные бумаги, связанные с приглашением в Австрию.