Авторы | Проекты | Страница дежурного редактора | Сетевые издания | Литературные блоги | Архив | |
Стихотворения1990 – 2000-х годов из альманаха "Премия Андрея Белого (2009—2010)" Поздние стихотворения (публ. Н. Николаева и В. Эрля) «Воспоминания о встречах с Еленой Шварц» и другая проза (публ. Н. Николаева и В. Эрля) «Автобиографические записки» и другая проза (публ. Н. Николаева и В. Эрля) Стихи (публ. Н. Николаева и В. Эрля) Стихотворение памяти Е. А. Шварц Стихи разных лет Стихи разных лет |
В предлагаемую подборку включены произведения Александра Миронова разных лет. Проза и эссеистика А. Миронова — за единичными исключениями — никогда не издавались. К числу таких исключений относятся ответы на анкету о Блоке, появившиеся в машинописном журнале «Диалог» (1980/1981. № 3). Своими ответами А. Миронов опровергает схематизм любого анкетирования, переводя обсуждение заданных вопросов в иной регистр. Все другие тексты появляются в печати впервые. «Гвозди нашей идеи» (1968) — предисловие к ненаписанному роману, созданное в эпоху Хеленуктизма. Медитация «Я хочу рассказать…» (1970) предвещает основные мотивы его позднейшей эссеистики. В написанном от третьего лица наброске <Предисловие> («В сущности, через все творчество А. Миронова…») (1975) обосновывается ряд тем, получивших развитие в его стихах второй половины 1970-х («Баллада о Флоре Словесной» и др.). Рассуждение «Родился в 1948 году…» (1977) содержит размышления А. Миронова об отношении его поэзии к предшествующей поэтической традиции. Неопубликованное предисловие «Несколько слов…» (2000) относится к его книге «Избранное», вышедшей в 2002 году. Примером литературного эпистолярия А. Миронова является неотправленное письмо (2004) к одному из авторов вступления к настоящей публикации. К концу 2000-х относятся три наброска автобиографии, отнюдь не повторяющие друг друга и обладающие несомненной ценностью, а также заметки о первых книгах и циклах — «Сборник». Большинство ранних поэтических произведений — то же можно сказать и о стихах последних двух десятилетий — остаются в рукописи и практически неизвестны. «Прогулка» (1975) была включена в один из машинописных сборников — «Сочинения» (Л., 1988). Стихотворение «Слышишь, Господи, пусти!..» (1987) создано накануне перехода к новой поэтике и тематике; стихотворение «Мюриэль: Ален Рене» (1990) должно было дополнить цикл «Кинематограф». Два стихотворения 2004 года — «Ода люминесцентному свету» и «“Вчера было вчера”…» — должны были войти в книгу «Без огня» (М., 2009), но по необъяснимому стечению обстоятельств в нее не попали, о чем автор не раз сожалел. Заключающее подборку стихотворение «Светился красным изнутри…» написано едва достигшим 17-летия поэтом. В этом стихотворении уже проступают черты той поэтики, которая и определяет своеобразие поэзии А. Миронова. Николай И. Николаев, Владимир Эрль
Александр Миронов
* * * Я хочу рассказать, да, я хочу превратиться в точку и обратно — в мясо. Точка — линия в потенции, мясо — художественный нарост на мертвом остове пустого (космического) содержания. Мне надоело, да, копировать позднейшее наросты — душа возвращается в космос в виде точки и готовит поставки свежего мяса. В Судный День с небес будут падать абсолютно несъедобные мясные коровы и кровавые мясистые квадраты. В то время пища всех — недоумение. Будут съедены Мона Лиза, Сартр и Франческа да Римини. Уцелевшее уйдут, пятясь, в квадраты, где, наконец, их настигнет покаяние. Да убоятся же смыслы Судного Дня Бессмысленности! Да убоится же бессмысленность Судного Дня Божественного Смысла. Аминь. ГВОЗДИ НАШЕЙ ИДЕИ Знаки и признаки Жизнь наша, любезный читатель, ввиду некоторой аутичности наших сознаний, обладает для каждого из нас своим шумовым свойством — как китаец не разумеет грузина, так часто мы путаем словари Ушакова и Даля, и скажи, например, в гостях невзначай автору небезызвестных писаний: «Как прекрасен язык Ваш!» — он возьми вам и тяпни: «Да, приспособлен прекрасно, — и крошит, и мелет». Убоимся же лишнего шума и течи в сознании — организуем свои словари. Это имеет отношение к тому, что было сказано выше, но, кроме того, это область литературы. Галлюцинацией страдают студенты, а также чиновники,галлюцинации бывают и у автора, носначала: кто такие студенты? — Это продукт недозрелый, чиновники, напротив, продукт перезрелый. О чиновниках все более распространялся Гоголь, студентов же возлюбил Достоевский, и, в общем об этом достаточно, отметим только, что чиновники и студенты — это не социальный продукт, а м и ф, литература же — наука о мифах, извлечение корня из мифов, т.е. создание нового мифа; все толкования иные бесчеловечны, ибо подмена мифа живым человеком обычно приводит к убийству. Соавторство в убийстве вряд ли доставит особое удовольствие читателю, но крушением идей и распадом замкнутых циклов насладится он в часы вечернего досуга. Беру на себя смелость сказать, что всегда основной задачей автора было: найти читателя, живи он хоть в Гондолузе. Итак, да сольются шумы с шумом летейской воды, и все, кто еще не распался, да организуют свои словари, ибо автор будет писать не языком (Даля) и даже не я з ы к о м (Ушакова), но языком! Мы с вами, читатель, — узколобая секта, мы цикл без конца и начала, эфемерный, как миф, давайте же уговоримся не перепутать м и ф с самостью наших видений, — ведь, кто знает, сколь мы страдаем эпохой, и не помогут нам тогда хорошо организованные словари, ибо мы будем писать ч и н о в н и к, а думать: пережиток прошлого, говорить студент, а думать: надежда будущего. Но довольно об этом. Скажем еще о месте действия, ибо о нем иногда забывали предупредить, мы сложим город из разных времен, и, если любезный читатель знаком с временами x и y, наш долг уведомить его, что есть много таких дыр, где времена стремятся к (-x) и, нередко, даже к (-y). Но все это, впрочем, лишь для того, чтобы подтвердить такое распространенное мнение, что в скором времени — времени больше не будет. Конечно, мы избавимся от всяческой пошлой символики, как то: часы без стрелок, без конца сходящие с ума герои, стихийные бедствия и надо всем этим красующееся лицо тирана. У нас сойдет с ума лишь один герой, и вполне по реалистическим причинам: когда-то у него остановились часы, и он забыл, чей он подданный — Николая I или Верховного Жреца, — и помешался, разумеется, а вопрос, как вы видите, того не стоит. Автор будет играть в поддавки. Жертвуя своей целокупностью, он надеется, что снова обретет ее во множественном лице своего читателя.
<ПРЕДИСЛОВИЕ> В сущности, через все творчество А. Миронова сквозит одна тема: мука неразумения слова, не просто слова, а слова гуманитарного — Флоры Словесной, по выражению автора. Выражение это — метафора своеобразно понятой душевности, как понимали ее Отцы Церкви, — сферы нерасчлененных помыслов, где мнимости добра и зла (истинное разделение этих понятий высвечивается понятием Блага) свободно перетекают друг в друга, образуя неразрешимую амбивалентную спекуляцию самости. Это понятие душевности автором переносится на культуру, на самый близкий автору объект — словесное творчество. В беседах автор неоднократно определял свой способ выражения как намеренный эклектизм (сборно-культурный текст). Усомнившись в том, насколько справедливо такое определение, мы, однако, укажем, что в нем философски обосновывается тема, светящаяся в стихах А. Миронова. Метафора, столь радовавшая Осипа Мандельштама, который видел в ней чуть ли не единственный способ интерпретации слова, видится автору жутким Минотавром, пожирающим в словесности ее душу, вернее, саму словесность этой души словесности — спасительное сообщение; иначе говоря, это всего лишь плоскостная метафора — самозамкнутая трагическая игра, содержащая в себе бесконечное количество правил — вариаций, но лишенная выхода к Слову, которое стало Плотью. Роль метафоры в Богословии описана Дионисием Ареопагитом. Метафора — это словесная возводительная сень, отбрасываемая неизреченным Смыслом. Здесь не существует замкнутости, потому что всегда есть актуальная бесконечная оппозиция: верх — низ, добро и зло — здесь несущественны. Червя, которым именует Себя Бог в Псалме Давида, нельзя противопоставить Творцу, нельзя и сопоставить с Ним. Ход этого прообраза в Богословии поистине удивителен, но ведет он не в землю, а в Апофатическое Богословие Дионисия, где Бог уже не описуем образами положения, т.е. в конечном счете, к экстатическому созерцанию, к Ведению, туда, где больше нет образов, нет метафор — есть сама — Дионисий бы умолчал, мы скажем — Реальность. Таковы свойства богословской метафоры; проверяются они практически через Церковный Опыт, но поскольку не всякий решится на такую проверку, не будем голословны и вернемся к метафоре плоскостной. «Любое слово является пучком, и смысл торчит из него в разные стороны» (О. Мандельштам). Такая метафора усваивается с точки зрения теории информации, а не с точки зрения правильного духовного Питания (культурные люди, в отличие от нищих, сыты одной культурой). Эта бесконечная емкость туманного понятия «культура», метафоричность самой внебогословской культуры, и задевает автора. Эпистемологические теории культуры ничего не объясняют: возможно, они когда-нибудь сведутся к биологии (как мечтал Эйзенштейн), т.е. к падшей природе. Круг замкнется. Робот, оснащенный программой, может при наличии всех деталей воссоздать сам себя, но программу воссоздать ему никогда не удастся. Мука тождества Я=Я, описанная Флоренским, пирроническим огнем выжжет всю культурную Флору. Когда писать будет уже нельзя, люди будут все еще творить самих себя — это будет беснование самости. Возможно, тогда-то и появятся нищие от культуры, голодные, но лишенные иллюзий. Эта возможность прежде всего выступает в программе технократической гуманитарии (Иванов В.В., Эйзенштейн С. и др.). Но с позиций духовных — а таковые были, есть и пребудут — даже Словесная Флора — при всей ее декоративно-преходящей убогости, календарности — сохраняет несходственное подобие (выражение Дионисия Ареопагита) богатства сверхсущностного словодаяния, как пища земная есть образ хлеба небесного, усваиваемого впрок и полностью, а не частично и потом выбрасываемого наружу. Полезность ее хоть и ограничена, но очевидна: как и всякое несходственное подобие, она является если и не возводительным образом, то образом, отталкивающим к образам возводительным, т.е. к образам Богословия, где естество вживается уже в саму программу Бытия и перестает быть только его феноменом. Муки же рождения, отталкивания от Флоры Словесной и запечатлены в стихах А. Миронова при всей парадоксальности их формы, пародийно спекулирующей на так называемых «духовных» ценностях. <1975>
* * *
Родился в 1948 году в Ленинграде. Детство мое, по-видимому, как-то отличалось от счастливого лубка многих моих сверстников: возможно, многочисленными недетскими фобиями и совершенно непонятным мне чувством отвращения, искавшим и не находившим себе точки приложения. Возможность стихописания предстала этому чувству благодатным лоном. Первые нежные опыты всегда влекут куда-то от чего-то, но к чему? — это и старцу не всегда понятно: от какого-то «Вечного Хрипа и Храпа» за какие-то «пределы» бежал я на «Карнавал Великого Суда», толком не зная, кто его Устроитель, кого и за что судят. Себя из числа подсудимых я исключал напрочь: на то он и Карнавал. Стихотворные видения предвосхищались зрительными — это была кровь, которую проливали, не скупясь, жестокие и прекрасные Ангелы: сплошное заклание и цветы, упоенные кровью, — какой-нибудь Флоренский назвал бы меня, ребенка, бесовидцем (по примеру того, что он совершил с Блоком). Говорят, что орфики причастятся из источника Мнемозины, но ведь это противоречит тому, чтобы, «забывая заднее, простираться вперед», к чему нас и склоняет с детства не то Господня, не то холопская розга: это и к лучшему: воспоминания буржуазны и пахнут дорогим кальяном. Простираюсь вперед: самообразоваться мне помог пиетет перед неудобопонятным и труднодоступным, а также мои товарищи по безделью — вернее, эклектичный дух, повсюду нас сопровождавший, учивший отличать жирное от обезжиренного. Я с отвращением иногда смотрю на людей, пожирающих взбитые сливки, потому что знаю — это ловушка: не пройдет и минуты, как на погонах такого едока засветится новая звездочка: Боги требуют жертв. Так эти Боги меня и поймали: вначале лизуна, потом жреца, наконец, и жертву. В 65-м, по-моему, году нас с В. Эрлем повлекло в Москву: его — на могилу Хлебникова, меня — просто, как эфемера, с насиженного места в Никуда. На могиле Пастернака я впервые почувствовал себя стихоплетом. В Ленинград вернулся плодовитым: начал выкидывать. Поражало меня одно: сколько бы я и с кого ни слизывал, некая сила отстраняла меня от полной имитации: скорее, общение с чужими текстами превращалось в спиритический сеанс, вызывание духов. С тех пор для меня недоступно понятие плагиата: трепетно и страшно светится сердце медиума над дрожащим блюдцем. Впоследствии, цитация, обращение мотивов, стала для меня осознанным и благородным орудием, предвестием замлечного разговора орфических душ. Но и здесь еще возможен глубочайший диалог: и здесь усопшие как бы воскресают во образ будущего Воскресения. Среди первых, кому я желаю этого, и О. Мандельштам, глубочайший ценитель нежного сора — поистине нетленного, — проникший в глубь его таинственного состава сорным же и нежным орудием слова. Лучшие оракулы его исполнены мягкой ненавязчивой магии, где слово действительно торчит пучками смыслов в разные стороны. Это доказательство того, что такое слово — смиренно, помнит чудеса Исхода, себя — как персть под дуновением Смысла, но персть, влекомую Премудростью гибкой, тонкой, твердой, неуловимой, короче говоря, той, которую безуспешно пытаются мумифицировать в понятии-непонятии «культура». Мандельштам, Кузмин «Александрийских песен» — мои добрые собеседники. Как и многие, значительным поэтом считаю я И. Бродского; правда, значительность его весьма монументально ограничена; поэзия его — скорее, общекультурное явление, чем сугубо поэтическое; в ней мало разумения слова как сени, образа, серафима, заметающего свои следы; то есть она говорит только то, что говорит, и в этом смысле явно напоминает поэтику официоза. Значимость же ее в том, о чем она впервые — после длительного молчания — вспомнила: в популярных темах: здесь, скорее, проявился чувствительный ум, чем зор поэта. Подобие стоической мужественности под дланью прихотливого, циклического рока — ее столь же привлекательный, сколь и неизменный камуфляж. «Вечные темы» и каламбуры на уровне узаконенной пошлости. <1977> <АНКЕТА О БЛОКЕ> 1. «Устарел» ли Блок? Лично для вас и вообще, объективно? 2. Является ли для вас Блок первым поэтом начала века, может быть, лучшим русским поэтом XX века? 3. Воспринимаете ли вы его творчество как единое целое и, соответственно, оцениваете или отдаете предпочтение какому-либо тому его «романа в стихах», разделу, циклу? 5. Мешает или помогает вам поэма «Двенадцать» воспринимать творчество Блока в целом, особенно творчество до 1917 года? 6. Что вы думаете о Блоке как человеке? Как индивидуальной личности и как русском историческом типе? 7. Чем вы объясняете большую популярность Блока в читательской массе, в официальном советском литературоведении — особенно по сравнению с его современниками? Справедливо ли такое положение вещей? 8. Изменялось ли существенно ваше отношение к поэзии Блока в зрелый период вашей жизни? 9. Какие чувства у вас вызывает проходящий юбилей Блока, формы его проведения, атмосфера? Примечание: ответивший на «анкету» просит прощения за множество кавычек. Но для правильного понимания как ответов, так и вопросов он счел их необходимыми, равно как и множество «вопросов», «возобладавших» над «ответами». <1980>
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПЕРЕД ПРЕДИСЛОВИЕМ— куда бежать от тавтологии или аллитеративного бреда: с годами моя Муза не возмужала и не стала женственнее: ей присущи все те же невоздержание и распущенность: она просто порхала, как птичка-воробышек, которому добрый человек не глядя кидает семечки. Но эти семечки — на самом деле — семена отечественной культуры. Она их бессознательно и клевала вместе с камешками, плевелами и зернами, пока не пришла в сознание. Остановилась, огляделась: кто-то потрепал, трахнул ее, и вот результат: она забеременела, она на сносях. Бедная слепая дурочка. Она же не может сделать аборт. Делать аборт птичке — страшная глупость. Поэтому она отдается на милость редакторам и автору читаемого вами, мои дорогие читатели, сборника. ПРЕДИСЛОВИЕ Попробуйте меня разжевать, дорогие читатели. Всего вам доброго, Автор
* * * Дорогой Николай Иванович! прости, что пересылаю тебе стихи с опечатками. Поправил, где можно, думаю, разберешься. <…> Думаю, что некоторые тексты покажутся тебе небезлюбопытными. Что до меня — я уже ушел от них куда-то в сторону. При случае передам новые, будет время — перепишу собственноручно, как в доисторические времена. Оригиналы у Лены, а у нее и своих забот достаточно. Поэтому — просьба: ты уж все это правленое сохрани. Состояние мое — страннее некуда. Хотя давно не пью, и не на что. Так, жизнь довела. <…> Очень интересно, что же ты такое про меня написал? Вообще, я очень рад нашему возобновившемуся общению. Так тяжело в пустыне, где одни единицы и церкви, прости за сантименты. <…> Ведь я потерял работу и большие деньги. Ой, ой, ой! Я лежу и ногами болтаю от удовольствия, что хоть эта мука кончилась. Надоел этот «крематорий» с авариями и идиотами, хотя получал я прилично. Бог с ним, со всем этим. Работу, конечно, буду искать. А так хочется лечь в больницу или уехать куда-нибудь, хоть в Сибирь, в тайгу. Может быть, получить инвалидность? Встать на биржу труда? Вступить в Союз писателей? Видишь, как много идей. Денег только нет. Одним словом, жду твоих критик. С сим подписываюсь. P.S. Да, прилагаю к письму почти последнее стихотворение на тему предстоящих выборов президента России. слышу грай вороний птичий хор Прогуливался сегодня по Фонтанке и, сворачивая к Монетному двору, увидел на стене лозунг — аршинными буквами: «Юдин, освободи Ходорковского!» Вот. Люди как бы другие, а темы те же самые — хоть музыку пиши. Представь себе: ночь, останавливается джип-чероки, из него вылезают двое-трое с масляной краской и пишут.
<АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАПИСКИ> <1> Этот призрак имени возник гораздо позже: началось с маленького школьного диссидентства, скрепилось попыткой жалкого самообразования (будучи 17 лет от роду, я подделал год рождения в паспорте, чтобы записаться в студенческий зал Публичной библиотеки), устоялось и удостоверилось реальной, а может быть, и просто литературной историей моего бедного и печального города. Город, как известно, рос на костях, и я, подобно ему, рос и цвел на поэтических костях (я думаю, что не только кости Кузмина и Ахматовой принадлежат Петербургу, но и кости Мандельштама, Клюева, Заболоцкого и «новых», прости меня, Господи, «русских» поэтов: Аронзона, Р. Мандельштама, И. Бродского). Жизнь бывает ограничена «временем безвременья», а письмо, к счастью, ограничено всего лишь временем, а время, как известно, само располагает свои границы. Я не знаю, когда умру, но все написанное мною можно вполне считать моей посмертной автобиографией, и чем раньше, тем лучше. <2> Моя бедная, любимая и покойная мать, откушав салат из блокадной лебеды, всеволожского щавеля и американской тушенки, впустила в себя семя матросского старшины, всю войну проплававшего на тральщике по Балтике — Бог миновал: мины взрывались, торпеды проносились близ левого уха. — Бог умер, наверное, для того, чтобы стать моим бедным, любимым, убогим покойным отцом: Я, к примеру, просто плохо родился и до сих пор не могу идентифицировать себя с нашим вчерашним и будущим завтра. Я любил своих родителей, мне дорога их память — моя память, но времена были не «вегетарианские», поэтому я не исключаю и такой детективный фактор, как «подмена». Тщетно объяснять, почему я так считаю. Я, разумеется, тщеславен, но гордыня моя не простирается дальше рода динозавров, ну, допустим, еще и нуклеиновых кислот. И все же мне мечталось, обращая чье-то время назад, в безвременный год революции, получить наконец-то после тщетных трудов запоздалое и ненужное дворянство. Но мечты — мечтами. Я плебей по крови и по духу. Одно счастье, что таких, как я, — легион. (Следите за аббревиатурой речи.) <3> Регулярно писать начал с середины 60-х. К этому времени я познакомился с людьми, подверженными той же болезни. Это был круг поэтов Малой Садовой, как теперь принято их называть. В. Эрль, Е. Вензель, Т. Буковская, Н. Николаев, А. Гайворонский. Малая Садовая — обозначение довольно условное. Скорее можно говорить о некоем пространственном ареале, периферийными узлами которого были Большой и Малый залы Ленинградской филармонии, соответственно площадь Искусств, с другой стороны — Публичная библиотека и даже Дворец пионеров. Это были места необдуманных, неоговоренных, но частых встреч и контактов. Какое-то время я посещал Лито, которым руководил замечательный, очень добрый и душевный человек С. Давыдов. Туда же приходил великолепный и совершенно не разгаданный мною в то время поэт Евг. Феоктистов. К сожалению или к счастью, с Лито пришлось расстаться по причине моей первой публикации в журналах «Грани» и «Сфинксы». Какието гэбисты, гнушаясь мной лично, вызывали на ковер руководителя Лито С. Давыдова, чем-то ему угрожали, советовали меня приструнить. А публикацией этой я обязан знакомству с московскими поэтами, членами объединения «СМОГ», куда входили Л. Губанов, В. Алейников, Ю. Кублановский, В. Батшев, Ю. Вишневская. Литературное диссидентство в Москве, не в пример Ленинграду, расцветало тогда достаточно буйно. Вдохновителями этого движения, как известно, были А. Гинзбург и Ю. Галансков. Были какие-то попытки со стороны москвичей заразить бунтарским духом вторую столицу империи; привозились резиновые матрицы, ксерокопии «Граней». Однако ленинградский пишущий андеграунд как-то тихо, но определенно от этого устранился. Не только из-за трусости, я думаю, — скорее, в силу сохранения некоей литературной невинности, чуждающейся политических спекуляций. Как бы то ни было, ленинградская богема жила своей интенсивной жизнью. Комсомольские либералы времен поздней оттепели с легкостью организовывали всевозможные поэтические вечера (разумеется, полузакрытые) в различных кафе города. Наиболее популярным местом было так называемое «Кафе поэтов» на Полтавской. Труды поэтов оплачивались изумительно вкусными коктейлями, куда входили настоящий ром, коньяк и другие натуральные ингредиенты. Настоящей валютой было неизменное и очень целомудренное внимание слушателей.
«СБОРНИК» «Εποχη» — рассказ о том, как возникло название, после написанного, по прочтении первой части «Столпа» П. Флоренского, но вдруг в какой-то миг возникшее ощущение адекватности состояния души с «Пирроновым огнем»: кратко, иронично описать это, как мгновенную иллюзию, породившую название, а потом объяснить, что стихи того периода слишком витальны, чтобы претендовать на всеобъемлющий скепсис, но не забыть и о комплиментах самому себе. Интерлюдия. Маленький сколок биографии? «Гностический цикл»: тут трудно: вспомнить самиздатскую работку (некий француз?): «учителя или ученики Гурджиева» [2]: «Смех мой», потратить время, вспомнить, о чем, как и зачем. «Гражданский цикл»: название совершенно ироническое — самые слабые стихи, но с переходом к символизму: «Над Ветхим заветом», «Сальери» — взаимоирония символистских и гражданских тем. С иронией: «акмеизм», «кларизм» — поток 70—80-х г. P.S. — здесь все свободные стихи и P.S. «Последние» — Нью-Эйдж — новый путь, которого быть не может; заметки о советских концептуалистах: Слуцкий, Мартынов, их недооцененная роль: влияния на поэтику Бродского, о чем и сам писал; кинжал на кинжал, нож — на нож; паразитарная эстетская поэзия — вспомнить Л. Губанова, В. Алейникова — в пример этой мерзости и в похвалу высокому стилю. Публикация Н.И. Николаева и В.И. Эрля 1) См. «Разговоры» Л. Липавского. — Н.Н., В.Э. 211) |