Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Некоторое
количество
разговоров

Ольга Мартынова

О МУЗЫКЕ ГАГАКУ. ПОВЕСТВОВАТЕЛЬ, ЧИТАТЕЛЬ И ИХ ЧИТАТЕЛИ

ВЕНЕЦИЯ В СМЕРТИ

О МАНДЕЛЬШТАМЕ

О Гейдельберге

О Миронове

Об Эльге Львовне

"О бутылке"

Стихотворение: дерево ночью в грозу, освещенное молнией

С небес в наказанье на землю поверженный...

Ольга МАРТЫНОВА

О Гейдельберге

По этим улицам ходил взволнованный Европой Мандельштам. Входил в разноцветные европейские дома. Договаривался о съеме комнаты, прописывался, записывался на лекции. Вольнослушатель из России. Высокомерный и робкий еврейский мальчик. Он боялся Европы меньше, чем Петербурга. Иностранное небо, иностранный язык, иностранные горы, иностранная река. Всё успокаивающе чужое. Успокаивающе, потому что и должно быть чужим. Дoма, чувствуя себя чужим, превращаешься в Парнока. То есть: стоит тебе зазеваться, потерять бдительность, и ты превращаешься в вечно извиняющегося Парнока с общипанной Скрябиным макушкой. И женщин от страха перед их насмешливой красотой называешь европеянками. И в редкие счастливые минуты кажешься себе грандиозным быком с нежной ношей, что ты сбондил по волнам. А они видят теленка – чемпиона по длине ресниц.

Дом, где он жил в Гейдельберге – ужасен. Рыже-белые башенки, балкончики и крендельки казались слишком мелкими на таком крупном теле. При беглом взгляде почти «петушковый стиль», по времени должно было примерно совпадать. Зато слева и справа – серо-серебряные здания с четкими линиями казенного классицизма. Особенно слева.

Куда бы ты здесь ни шел, сверху руина замка. Видишь ее в первый раз вблизи – думаешь про американские бомбы. Потом вспоминаешь, что разрушать-то умели всегда. Строить, впрочем, тоже.

Гейдельберг был разрушен французами, и даже не наполеоновскими, а французами Людовика XIV в 1693 году так, как если бы по нему прошлось землетрясение (то есть под ним прошлось – земля трясется снизу, конечно).

Один единственный сохранившийся ренессансный дом с человечками из местного красноватого камня (университетская библиотека – позднеромантический модерн начала ХХ века) – кажется увеличенной во много раз пародией.

Мандельштам, взволнованный Европой, входил в эту библиотеку, опасливо косясь на каменного орла слева от двери, в свою очередь опасливо косящегося на мускулистого Прометея.

Отстроенный заново в ХVIII веке, точнее, начиная с ХVIII века, город должен был казаться ему ровесником Петербурга. Барокко. Иногда рококо: балерина в нише незабудочного особняка указывает белой мраморной ножкой на расположенный в нижних этажах индийский ресторан. Кое-какие университетские здания отдаленно похожи на государственную петербургскую архитектуру с ее казарменной элегантностью. Кое-какие дома, сужающимися носами выходящие на перекрестки, выглядят отдаленными родственниками тех домов в Петербурге, о которых прохожие говорят друг другу: «Смотрите, вот совершенно гофмановский дом». Только всё какое-то маленькое, нестрашное, соотносимое с Петербургом как кукольный домик с настоящим. Собор Святого Духа напоминал о волнующей Европе. И замок над городом был остановленным в конце XVII века временем.

Осенние склоны, то ли уходившие от города в небо, то ли стекавшие с неба в Неккар. Остатки зелени, подъедаемые ржавой бронзой. Как если бы время развернулось в обратную сторону. Не бронза покрывалась патиной, а патина бронзой.

О взволнованном Европой Мандельштаме я думала в поисках русского читального зала, где запоздалые бомбисты в законспирированном абажурами свете смаковали Бакунина. Где Савинков рассматривал свои жестокие мысли. Но ему-то что было здесь делать, чужому всем мальчику с шумом времени в голове? Он входил сюда из Европы и сразу оказывался дома, внутренне вжимая голову в плечи, внешне задирая ее, как бы клюя небо, как клевал небо Орфей на знаменитой вазе (у кого в детстве было синее с рыжем Орфеем издание «Мифов древней Греции», сразу вспомнил, конечно).

В поисках этой читальни я проходила, вероятно, мимо других потаенных читален с другими бомбистами. Перед ним не были развернуты волшебные ковры Азии и Магриба. Вдруг мимо промелькнула китайская лавка. Я как будто вошла в книжку Ляо Чжая: шитые золотом кафтаны, пестрые матерчатые сапожки, крупные серебряные серьги, красные лаковые коробочки, ожерелье из дамских сумочек. Ласточки с Янцзы прочеркивали воздух. Выходя, я обернулась, чтобы кивнуть на прощанье скучающей за кассой продавщице. Неожиданное совершенство ее красоты, как если бы она была прилетевшим из Китая и превратившемся в женщину драконом, почти ужаснуло.

Кто страшнее, Грета в немецкой кондитерской, куда он заходил выпить шоколаду и посмотреть на Гретин крахмальный чепчик, спрятавший золотые кудри Лорелеи, Марфа в Филипповской булочной, заворачивавшая в шелковистую бумагу хлебно дышащую Россию, или пеплокудрая Суламифь, отгонявшая взволнованный страх, оглушавшая Лета?

Останься он здесь, с Гретами, забыл бы он Марфину речь. Зато размял бы глину немецкого языка до непредставимой прозрачности. Зато освободил бы до сих пор томящиеся в безвестности семантические парадоксы немецких слов. Зато вскрыл бы плохо осознанную немецкой душой тоску по русским смыслам.

Тогда бы он умер не в лагере под Владивостоком, а в южной Франции, думая о жалости и милости осенних холмов Павловского парка. В 1940 году его депортировали бы с другими евреями Гейдельберга во французский лагерь Гурс. Вряд ли бы дожил он до 1942 года, когда их начали перевозить в лагеря уничтожения, то есть в случае Мандельштама почти что на родину, в Польшу.

Недалеко от Неккара оказалась маленькая площадь. Площадью она стала в Хрустальную ночь. До этого здесь стояла синагога. На стене одного из образующих площадь домов огромная мемориальная доска с именами депортированных отсюда евреев. Я положила на ее верхний кант поминальный камешек. По этой другой судьбе, по не сбывшемуся, но тоже убитому другому Мандельштаму.

                                               (1910 – 2010, Гейдельберг, поезд, Франкфурт-ма-Майне)