Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

 

Михаил Айзенберг

Стихи

Снимок не попавший в проявитель

Облако не навсегда

Свет какой-то из ничего

Из камеры.обскуры

Спроси у лесников

04.12.2009

Даль, блеснувшая копьем

О мёде и воске

Рассеянная масса

Признаки тихого наводнения

12.07.2004

За красными воротами
Стихи 1997-1999 гг.


В метре от нас.
Книга стихов


Указатель имен
Книга стихов


О стихах

ДВЕРИ В БУДУЩЕЕ

Сквозь стену

Вечное возвращение

Черный ящик

О читателе, теле и славе

В рассеянном свете (о стихах Леонида Шваба)

Тот же голос (о стихах Олега Юрьева)

Минус тридцать по московскому времени.

Литература за одним столом.

Твердые правила.
(предиcловие к книге О.Юрьева
"Избранные стихи и хоры".)


О Леониде Иоффе

Стихи с комментариями



Михаил АЙЗЕНБЕРГ

ЗА КРАСНЫМИ ВОРОТАМИ

Стихи 1997-1999 гг.



* * *

Поименно вызываю все, что вспомнится,
все, что мы наговорили, что увидели.
И тогда-то, государыня бессонница,
замыкаются твои предохранители.
Остается только лампочка подъездная.
Все похоже на подсвеченный аквариум.
А вода какая вкусная, полезная, –
не последний таракан ее нахваливал.
До ступеньки доходя как утопающий,
у почтового задумываюсь ящика:
что готовит мне убыток наступающий?
Где случайный перевод из настоящего?
Как домой дойти без знания английского?
Ожидаются погодные условия.
И любого расстояния неблизкого
опасается подлунная Московия.
Чем бедна она, не знаю, а дорогами
разумеется богата, разумеется.
Непонятно, сколько прожил – мало, много ли?
И разобрана стоит Господня мельница.



* * *

Потянуть до вечера околесицу,
а потом, с горы, и сама покатится,
обращаясь к новому в небе месяцу.
И теперь никто за меня не хватится,
отчего неделя почти спрессована,
а пустое время с утра до вечера
неумелой кисточкой нарисовано,
в путевом блокноте едва помечено.
Если вместе сложатся время скорое
и мое дыхание терпеливое,
отзовется именем то искомое,
ни на что известное неделимое.
Если полное имя его – отчаяние,
а его уменьшительное – смирение,
пусть простое тающее звучание
за меня окончит стихотворение.



* * *

Пивной ларек берет под козырек,
прося не покидать его надолго.
Я отхожу, но не даю зарок:
сегодня день сомнительного толка.
На выставку заглянешь просто так
и вдруг услышишь точное словцо
или заметишь девушку-мулатку...
И вот весь этот джаз или сквозняк
умоет опаленное лицо,
разглаживая траурную складку.



* * *

Где же бедная шапка, папочкина еще?
Сверху седая в инее, темная изнутри.
Крепко тогда затоптана, ношеная причем.
Все же нагнись, прохожий, шапочку подбери.
Шелковое цепляется, кожаное топорщится.
Старые вещи просят дать им любой приют.
Но безучастны пешие, обозлены уборщицы.
Не приголубят лишнее, шапку не отдают.



* * *

Нет, не уходят. Стоят за спиной
мрамор холодный и хруст ледяной.
          Ветер качает осину.
Голос неслышный, как будто больной,
          так обращается к сыну:
"Вижу, сынок, ты опять босоног.
Что же ты будешь на свете, сынок,
делать с вещами, с врачами?
Деньги совсем измельчали.
Ты меховые ботинки сносил,
значит, за пару сапожек
сколько потребует новый Торгсин
наших серебряных ложек?
Как спеленал меня вечный покой,
больше тебе не достану
новую шапку, взамен дорогой,
той, что потеряна спьяну".
Знаю, что к этой зиме не готов.
К черному камню не видно следов.
          Снежный занос не растаял.
И обмороженных белых цветов
          нет, если я не оставил.


6 ЯНВАРЯ 1996 г.

Американский лес.
Сороковой день.
Из вороненой стали сделанная луна.
Ком ледяного света. Мертвая тишина.
Воздух смыкает ставни с подлинным "никогда".
Что из руки упало, больше не откопать.
Верю: такого снега не было сотню лет.



* * *

Какой-то сад, потом какой-то свод,
пустыни невещественные блики,
а дальше всё пробел, прогал, пролет...
И только ужас, ужас луноликий
как паутины втягиваю клок
на первом вдохе задохнувшись утром
И я ищу очешник, кошелек,
испорченный бинокль с перламутром.
Вещицы потемневшие, ничьи
перебираю полыми руками
И колют веки черные лучи
И черный флаг висит за облаками



ЭТРУССКИЙ САРКОФАГ

350 год до н.э.

Темная музейная плита.
Двое рядом в каменной постели –
словно и не умерли тогда,
а, проснувшись, встать не захотели.
Под его протянутой рукой
не четвертый век до нашей эры,
а один стремительный покой,
вечный отдых с нежностью без меры.
Мягче пуха каменный ночлег
для двоих в объятье небывалом,
для любви, очнувшейся навек
под тяжелым общим покрывалом.



* * *

Иосиф приносит бидон с молоком.
Сменяет стекольщика с грузом стекла
точильщик с подвижным и ветхим станком,
где пламя рассыпчато, искра бела.
Теперь тут густая трава до колен,
и дачный участок по виду ничей.
В плечах отзываются холод и тлен
не раз зимовавших носильных вещей.
Заросший крапивой зеленый тупик
похож на окраину дождевика.
Похож на карман. На такой дождевик,
которому сносу не будет, пока
в кирпичном развале не станет золой,
не станет потом, через годы, травой.
И можно тепло удержать под полой,
пока не истлеет брезент плащевой.



КРАСНЫЕ ВОРОТА (1)

Потемневшая высотка. Охранительная сетка.
Кристаллическая шуба цокольного этажа.
Храм, бетонная беседка.
Бьет московская погодка как тяжелая вожжа.
Детский сад, но где же дети?
Только ветер за спиной.
На гранитном парапете
белый оттиск соляной.
Помню, и тогда знобило –
в круговой прогулке парной,
в детской упряжи навек.
Так я вижу все, что было:
сквозь затянутую марлей
форточку смотрю на снег.



КРАСНЫЕ ВОРОТА (2)

Голод? Голода не было.
Был до конца концов
в облаке цвета пепла
мелкий набор свинцов.
Съевшие тонну пыли,
сто килограмм песка,
рады, чтоб их лепили
из одного куска,
люди читали, чтили,
знали наверняка
строчечный след несчастий,
воздуха трафарет –
облачно-серой власти
самый большой секрет.


САД им. БАУМАНА

Трудно теперь говорить всерьез,
что преднамеренно входят в нас
перебеливший себя мороз,
снежный объем и лесной запас.
Трогаю землю тупым носком:
сладко живет-поживает грязь.
В сонном питомнике городском
пригоршню снега нельзя украсть.
Снег не вставая лежит плашмя.
рядом затоптанная лыжня
телу покажет, куда упасть.
Я говорю о простых вещах.
Время ушло в золотой песок.
Вот и заброшенный сад зачах,
книзу подался.
           А был высок.
Зимняя музыка. Круг широк.
Я на коньке затянул шнурок.
Шарк полушагом, потом разлет.
Кожу томят перехваты рук.
И наступает на темный лед
мутного света неровный круг.



* * *

Два года в квартире живучие тени
на что-то пеняли.
Не всё поделили, остались при деле,
не всё разменяли.
Вздыхали, дышали, работать мешали,
смотрели в затылок
и что-то сдвигали, стучали ковшами,
роняли обмылок.
Никто не поверит, но слышались даже
при свежей побелке
забытые вальсы, победные марши
из черной тарелки.
И запах, как будто полвека хранили
чердачное сено,
а возле нательная рвань в нафталине
полвека висела.
Когда-то, наверно, квартирой владела
нечистая сила.
Гулять не ходила, на кухне сидела
и тесто месила.
А после большая семья самоеда
взяла эстафету
и дружка за другом, сживая со света,
ходила по следу.
И где мне доплата, что полных два года
дышал богадельней
да слушал кого-то у черного хода
квартиры отдельной.



* * *

Как переходит тишина
в подлобное гуденье,
квартира тихо перешла
в законное владенье
к плохим подарочным вещам.
В их призрачном музее
никто им мест не назначал:
они всегда висели;
стояли здесь, зачехлены
удушьем терпеливым,
ушедшей праздничной волны
оставлены отливом.
И по стене осенний лист
кружит по трафарету.
Тяжелый воздух сахарист,
но в нем услады нету.



* * *

Приникает к темной яви
сна пещеристое тело.
Мы недавно так стояли,
только где же было дело?
Не в Иванове, пожалуй, –
слишком рано, слишком плохо.
Воздух тающий, лежалый
тяжелеет с каждым вздохом.
Сон петлей. Я сам из петель.
Толкователь. Что ж такого?
Я единственный свидетель:
эта местность мне знакома.
Пересадка в чистом поле
на какой-то санный поезд.
Но обходчик – спит он, что ли,
под колесами по пояс?
Размыкая воздух-ветошь,
темный снег валит толпою.
Где же это было? Где-то ж
было так у нас с тобою.



НА ЩЕЛЫКОВО

1
Уводит поворот реки
в придонный воздух, дно покоя.
Живого снега за рекою
чувствительные бугорки
как будто движутся на нас.
А горизонт покат, огромен.
Тьмой напитавшись, снежный пласт
гляди, очнется – час неровен.

2
Ясно и мглисто
Медленно-быстро
Снежная искра
Снежная искра летит
в воздухе новом.
И наливается дым
светом багровым,
радужным или седым.
Облако твердого пара (кусты)
Волглые дали
Заячьи метки, двойные следы
Где ж мы подобный запас широты
раньше видали?



* * *

В еле гнущейся дохе
обмерял я планы кровель,
и ворона на ольхе
каркала со мною вровень.
Старины печальный кубик
превращался в теремок.
Это мало что окупит.
Но за тающий дымок,
за просветы слюдяные
двух усадебных прудов,
за наплывы ледяные
все простить себе готов.
Возле кромки леденцовой
прошлогодняя трава.
Дымный дождик невесомый
начинается едва.
Я живу и помнить буду,
как спасла меня тогда
исцеляющая смуту
перелетная вода.



* * *

Вместительный шорох присутственных мест
берет на испуг, но дает на проезд.
А дальше ведет одногодка
в товарищи светлая водка.
В большом перекуре, в простое души
он рюмку муштрует: а ну, послужи!
Но мы ей не хуже служили
и свой посошок осушили.
Залетная птица печенку когтит,
но, как говорится, впишите в актив,
что жизнь продолжается ради
пометки в отдельной тетради.
Так два десьтилетия ниже воды
всего лишь твои истирали черты.
И смотришь: остались черты ли?
Но тянется год за четыре.
Остался, казалось, один перегон –
к соседу затылком, бирюк бирюком,
закончив любезным охранке
смиренником в траурной рамке.
Отдав под залог неопознанный век,
зачем удивляться, что мил-человек
с таким увлекательным прошлым
не годен к покупкам несложным.
Кто ж знал, как покажет себя новизна.
Уже круговая порука тесна,
и жизнь из такого расклада
угадывать больше не надо.
Ответь нам, судьба, на неловкий замах:
не спали, гуляли, читали впотьмах,
что время всеобщим размером
писало на облаке сером.



* * *

Теперь он вырос и увяз в делах.
Но мне начальный помнится размах –
он убегал, а мы его ловили.
Какие выкрики на женской половине!
Помилуй бог, какие танцы на столах.
Какие танцы? Воздух дрожжевой
уже смердел, но тесто не всходило.
Мусолил книжку, ссорился с женой
и за столом как в общей душевой
сидел, узнав, что жить необходимо.
Но прежде чем прикинуться сырой
неаккуратно сложенной горой –
горой вещей, оставленных на завтра, –
он увлекал переговорный строй
вперед, вперед – для пущего азарта.
Откуда слышал гибельный приказ?
Кто комендант, чтоб комендантский час
пережидая, стать военнопленным
под мысленный гопак с опасным креном
и забывать, что он один из нас?
Я не пойму, зачем он столько лет
себе не верил. В наш неяркий свет
всегда являлся с молнией и громом.
Как будто нам другой свободы нет,
чем разлететься облаком багровым.



* * *

Как тихий дождик на болоте
не ходит, сеется чуть-чуть –
тревога ложная колотит
и когтем задевает грудь.
Чтоб пожилому московиту
не разнесло грудную клеть,
пора забыть свою обиду,
свою отраду пожалеть.
А на кого моя обида?
На исчезающих из вида
все неизбежней, все быстрей.
На стаю легких времирей



* * *

Ты закон, а я заваленный каркас.
Ты навытяжку настроен до седин
и напрасно озираешься на нас:
мы тебя не одолеем, не съедим.
Никому уже не в радость, всем в урон,
с каждым домыслом все более груба
продолжается наощупь под ковром
невеселая нанайская борьба.
Ты кордон, а я продавленный картон,
но потом ты мне расскажешь, почему
все наличное хребтом и животом
ощущаешь как свою величину.
Ты в цене, а я ботинками во мху.
Я в говне, а ты в окне, ты наверху.
Я пятно, а ты число. Но как назло
на сегодня я один и ты один.
И забудем мы вчерашнее число,
а случайное пятно не разглядим.


НЕ ДАЛЬШЕ ПЯТОГО ПАРАГРАФА
("Дао дэ цзин")

Снег за окном всемирный, дождь всесоюзный.
Плещет вода, пляшет по водостокам,
славит поход облачный, большегрузный.
Ветер восточный, а я не пленен Востоком.
Но и меня привлекает параграф пятый,
что составляет ради прямого знака
собственный строй, единственный, неразъятый:
небо, земля, собака... При чем собака?
Так иероглиф под смысловым покровом
в силах держать вещи иного плана.
Этот параграф толком не расшифрован.
Тема его подвижна, а связь туманна.
Если туман вдруг отойдет, и зримым
станет простор, станет живой картиной –
там умирает ветер, обнявшись с дымом, –
мысленный ветер гладит висок родимый.
Не говорю, что лучше по этим меркам
в лес отойти, деревом притвориться,
жить на ветру в поле с открытым верхом.
Поле, трава, дерево – все годится.
Но ни к чему эти слепые лужи.
Мрачен восток, запад едва заметен.
Я закурю, я затянусь поглубже
и, неразумный, дым отпущу на ветер.



* * *

Слишком многое сказано ненароком,
в чьем-то ритме, если не с чьей-то полки.
Остается за болевым порогом,
если в мыслях стянутый с незнакомки
узкий пояс не станет ручьем и змейкой –
в подколодный мир именной лазейкой.
Неизбежно упустит себя из виду,
говоря с собой, говоря о многом
строевым разводом, походным слогом,
ничего не скажет в свою защиту
постоянный зритель цветных волокон,
световых наплывов и ближних планов –
перебежчик в лагере киноманов.
А змея все гибче, ручей все хлеще.
Говорит вода непростые вещи.
Не крути, вода, не темни, водица!
Хоть с тобой о чем-то договориться.



* * *

Я так тихо жил, что не знал отказа,
а за этот опыт мой безотказный
бог Эрот поглядел вполглаза
и отвел презрительный взор алмазный.
Не могу поверить, что мне хватило
одного удара кривого взгляда,
одного пленительного мотива,
молодой кислятины с каплей яда,
или тех коротких, небрежно свитых
невозможных снов на изломе суток.
Но в крови любовный живет напиток
золотой отравой в плохих сосудах.
Потайное море шумит во мраке.
На волне прилива блестит наяда.
Начинает воздух плясать сиртаки.
Умирать не надо. Бежать не надо.



* * *

Мы в картине Эрика Булатова,
и зашедший выйти не надеется.
Прямо на ступеньке эскалатора
шелковый огонь заходит в девицу.
Вот и все. Но ищет виноватого
мраморно-цветная преисподняя.
Примечает: не годится в дочери.
Оттого все злее и свободнее
на нее глядит живая очередь.
Вот он, ирод! Вот она, преступница!
И на них идет людская мельница.
Перемелет – даже не расступится,
ни одним плечом не пошевелится.



* * *

Чтоб ниточка вилась недолго,
о том заботилась игла.
Ты потерялась как иголка
и ничего не поняла.
Лицо, где выделена смугло
и лакова щека. Скула
так прорисована округло,
чтоб без единого угла.
Почти рисунок на восковке.
Теперь обманчиво знаком:
его пленительные скобки
закрыты внутренним замком.



* * *

На бульваре с незамеченным изъяном,
на конечном закруглении трамвая,
на закате обесцвеченно-румяном
словно лестница уводит винтовая
за границу, на невидимый пригорок,
где сиреневые ветки да скамейки.
В телефонах, в измерительных приборах
начинаются магнитные помехи.
Это прежнее московское полесье
ближе к ночи проступает из расселин.
Оступившийся удержит равновесье,
но без памяти опомнится, рассеян.
В разговоре с обитателями клиник
новый друг, еще не сильно разогретый,
угрожает никому: уйду в малинник!
Ну, попробуй, – говорят ему, – разведай.
Вот он песню заведет, срывая горло.
В первом приступе ни смысла, ни примера.
Только новая Офелия покорно
обмирает на плече у браконьера.
Не зови ее, она тебя не слышит.
С отражением играет понемножку,
обыграет и, задумчивая, слижет
клейкий обморок, испачкавший ладошку.



* * *

Малый, способный ко многому,
чтоб не сказать – ко всему.
Больше к чему-то убогому,
что показалась ему
краем, где молоды, зелены
все сыновья-семена
волей пространства засеяны
в почву небесного дна.
Вместе идя на задание,
соединяются в нем
злая истерика, мания,
шкетика подлый прием.
В заводи взгляда тяжелого
гибельный ток сторожит.
Жидкое плещется олово.
Жидкое небо дрожит.



* * *

Необъяснимо тихо. Скрипит коляска.
Вид пустыря, нет, городского сада.
Воздух бледнеет, словно уходит краска
с неба, с деревьев, с тинистого фасада.
На пустыре верткие полутени
так и танцуют, мимо скользят. "Видали?
Вот, – говорит, – бабочки прилетели,
так никогда рано не прилетали."
Ждите ответа. Здесь, как на крыше мира,
каждая фраза слишком пуста, наверно,
или темна слуху идущих мимо,
а для сидящих слишком обыкновенна.
Слишком заметны свойственные заикам
долгие паузы, слога неверный угол.
И ни степенным шагом, ни бедным шиком
не обмануть того, кто не так запуган.
Сколько усилий, чтобы стянуть магнитом
на пустыре, как в новоселье сводном,
тех, кто потом станет бесплатным гидом
и – наконец – поводырем бесплотным.



* * *

– От хворости что ли, от сырости,
одурения от курения взаперти
до тридцати, до тридцати пяти
расти-расти и не вырасти?
– Да, но ведь каждый растет силком,
не мечтая вырасти целиком.
Однодумом живет растерянным:
клонится деревом, плавится языком.



* * *

По-советски жить: по-турецки сесть
и уже не встать. Несмешную весть
посылает мозг, принимает кость,
и она для нее пила.
Голова болит. Здоровеет злость.
Не у жизни спрашивать, где была.
Где была, там нужно по вкусу слез
угадать, кто лошадь, а кто овес.
Жить, стесняясь деревенеть.
Проходя окольным путем спины,
годовыми кольцами стеснены,
мысли пробуют так звенеть:
"Я не дам себя отправлять в запас.
Только вызови, только тронь.
Я один из нас, меня Бог упас,
а теперь отбирает бронь."



* * *

Это то, что известно из книг,
а к себе примеряешь не вдруг:
станционный смотритель, старик,
мешковатых разносчик услуг.
Обязательно под козырек.
Тихой мышкой туда и сюда.
Только доченьку скука берет.
И за ней не досмотришь, – беда.
Все покатится, стоит начать.
Но какая-то выслуга есть.
Шаг на месте. Пора отвечать
за свою стариковскую честь.



* * *

Девушка решила, что она пропала.
Томная брюшина широкопружинна –
чем он ей не пара?
Голова муляжна? Ничего, не страшно.
Зарывать в подушку мы себя не станем,
а наймем избушку в царстве обезьяньем.
Деточку-игрушку тоже прикарманим.
Что же это значит? Не зовет, не плачет.
Душенька довольна.
Значит, стать единым с неким господином
это добровольно?
Это наяву отнимают милых,
нежно-слепокрылых.
И живу не в силах верить, что живу.
Слышен в уговорах загрудинный шорох,
и в глазах черно.
Больше ничего.
Отдавай кровинку, неба половинку
не пойми кому в дальнюю тюрьму.
В яму вековую девочку живую
опускай вдвоем с темным бугаем.



* * *

Лето с сюрпризом –
с вечным дождем или светом заочным
в облаке сизом
(сизо-молочном).
Лето впотьмах. Не особенно тучный
дачный участок.
Воздух, ползущий как пламя по сучьям.
Опыт всевластный
мелкие шрамы, знаки на коже
ставит оплошно.
Что тебе надобно? Младше (моложе)
стать невозможно.



РАЗГОВОРЫ НА ВОДЕ

1
Я приезжий, я нездешний.
ради видимости внешней
дай мне верную наводку.
Дай на чарку! Дай на водку!
Все равно режим нарушен.
На неделю в самоволку
проездной билет мне нужен.
Отвези меня на Волгу!
Отпусти меня на волю

2
Зеркало речное быстро.
Быстро зеркало речное.
Чудо-облако повисло
с Корсику величиною.
Правый бок его засвечен
слабой радуги отрезком,
и река идет навстречу
нестерпимо мелким блеском.
Час пройдет, и сами станем
этим блеском монотонным,
опрокинутым сияньем,
отражением бездонным.



* * *

Зной утомительный ослабел.
Август прохладен и неопасен.
В оное лето и свет мне бел
как-то особенно. Ясен, ясен
зов проникающей белизны.
Кажется, рай. Но изъяны его наглядны:
осы назойливы, яблоки чуть красны,
черные бабочки заурядны.



* * *

Слава мальчику-герою и царю своей горы.
Но не выманить игрою ставших правилом игры.
Ухожу от разговора, ведь сегодня на кону
вся избыточная фора. Это значит никому.
Перестеленная койка. Паспорт, полис, простыня.
Из-за малости какой-то здесь поставили меня
перед тем, что жизнь не диво с окончанием плохим,
а слюна да паутина, да беззвучное dahin.
Как обидно экономен план судьбы, ее канвы.
И трамвай 10-й номер не заблудится, увы.



* * *

Друг дорогой, здравствуй!
Что ж ты такой потный
Что ты такой красный
Может быть, час полный
ты в лифтовой шахте
воздух пинал клятый
Разве этаж пятый?
Разве подъем труден?
Как нелегко шел ты,
чтобы зайти к людям
Серых любить, желтых –
долг платежом красен.
Сядь, посиди возле
Красный такой, потный
Нетушки все после
Чу! Это хор сводный



* * *

О жалости: щека как будто в саже.
Воротничок, таких уж нет в продаже.
Полуулыбка вечная на страже.
Пусть неохотно, замечаешь все же,
что все ее черты не одногодки,
и мнительные волосы моложе
сбегающих теней на подбородке.
Что взгляд не переходит осторожно
когда-то обозначенной границы,
а светится, как лунная дорожка,
не проникая дальше роговицы.



* * *

Жвачка катается на языке,
           тянется сладко.
Малым зверьком затаилась в руке
           липкая лапка.
Правда, в России гниешь, как зерно.
           Шуба, ушанка.
В Азии грязно. В Европе темно.
           В Африке жарко.
Но обещанье – какое ни будь –
           светится где-то.
Медом намазана самая суть
           Нового Света.
Только и дел, что собрать поживей
           вещи в охапку
да отлепить от ладони моей
           липкую лапку.
Черт заиграет, назад не отдаст
           ропот и щебет.
Не угадаешь, ну как там без нас
           Бог ее лепит.



* * *

Жизнь была когда-то справками богата.
           Говорила скучно:
                      Не ходи туда-то.
           А сама на ушко:
                      Там часы-кукушка.
                      Там кругом беда.
                      Taк-то, господа.

Целая квартира, как за милым сыном,
           за тобой ходила,
           грамоте учила:
                      Выбирай по силам.
                      Боль неизлечима.
                      Чтобы не могли мы
                      знать себя заочно,
                      и нога из глины,
                      и рука песочна.
                      Из цветов и веток
                      в поле золотом
                      настоящий дом
                      выйдет напоследок.

           Я хотел не эдак.



* * *

I
Человек, пройдя нежилой массив,
замечает, что лес красив,
что по небу ходит осенний дым,
остающийся золотым.
Помелькав задумчивым грибником,
он в сырую упал траву
и с подмятым спорит воротником,
обращается к рукаву.

II
Человек куда-то в лесу прилег,
обратился в слух, превратился в куст.
На нем пристроился мотылек.
За ним сырой осторожный хруст.
Человеку снится, что он живет
как разумный камень на дне морском,
под зеленой толщей великих вод
бесконечный путь проходя ползком.
И во сне, свой каменный ход храня,
собирает тело в один комок.
У него билет выходного дня
в боковом кармане совсем промок.