Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

 

Михаил Айзенберг

Стихи

Снимок не попавший в проявитель

Облако не навсегда

Свет какой-то из ничего

Из камеры.обскуры

Спроси у лесников

04.12.2009

Даль, блеснувшая копьем

О мёде и воске

Рассеянная масса

Признаки тихого наводнения

12.07.2004

За красными воротами
Стихи 1997-1999 гг.


В метре от нас.
Книга стихов


Указатель имен
Книга стихов


О стихах

ДВЕРИ В БУДУЩЕЕ

Сквозь стену

Вечное возвращение

Черный ящик

О читателе, теле и славе

В рассеянном свете (о стихах Леонида Шваба)

Тот же голос (о стихах Олега Юрьева)

Минус тридцать по московскому времени.

Литература за одним столом.

Твердые правила.
(предиcловие к книге О.Юрьева
"Избранные стихи и хоры".)


О Леониде Иоффе

Стихи с комментариями

Михаил Айзенберг


ДВЕРИ В БУДУЩЕЕ

            Отзывы современников, как правило, поучительно подслеповаты, но Осип Мандельштам и здесь выделен из общего ряда. Замечания (это не оценки, а именно замечания – брошенные небрежно и вскользь) старших, поэтов-символистов, приводить как-то стыдно: стыдно за этих людей. Но и немногочисленным рецензентам «Камня» язык Мандельштама кажется искусственным, «филологичным» и стилизованным, - «русской латынью». (Через десять лет Юрий Тынянов снова скажет о работе «почти чужеземца над литературным языком».) Даже Гумилев высказывался в том духе, что среди акмеистов будущее есть только у Ахматовой и Нарбута. Запомним слово «будущее», оно нам еще пригодится.
           «Жестокая судьба у этого поэта: на его голос фактически не может ответить ни один литературный резонатор», - пишет в 1922 году Николай Пунин. В зрении современников есть какое-то «слепое пятно», в него и попадает Мандельштам. И это прямо объясняет что-то главное в природе его дара. Я думаю, что рецензенты по-своему правы: для них это действительно язык чужеземца -  язык той земли, которой при них еще не было. Они не видели будущее. А Мандельштам – поэт будущего.        
           Мир с тех пор изменился до неузнаваемости: изменилась вся система смыслов. Можно ли сказать, что будущее наступило, и теперь мы живем в «настоящем» Мандельштама? Едва ли. «Будущее Мандельштама» отодвигается с течением времени; оно – навсегда.
           «Мы становимся абсолютно слепы, как только перед нами захлопываются двери в будущее», - говорит Мандельштам. И он сопротивлялся этому, как тот, кого хотят ослепить – отчаянно, не соразмеряя усилий.

            Первое, пожалуй, «советское» стихотворение Мандельштама - «Умывался ночью на дворе». Это отклик на смерть Гумилева, написано оно в 1921 году, когда Мандельштам оказался на двойном рубеже: и возрастном (смерть старшего, идущего впереди) и, условно говоря, политическом. Все стихи этого периода находят как грозовое облако, предсказывая необратимые изменения воздуха жизни. И уже в этом, первом, слышен совсем новый голос – «прямой и дикий». Ночной, но не сомнамбулический; голос бодрствующего в ночи.
           Здесь впервые появляется топор, а топорище для него найдется только через десять лет, в стихотворении «Сохрани мою речь». Вода там по-прежнему черна, но звезда уже не в бочке, а в колодце; дно глубже, не дотянуться. Это как будто то же стихотворение, только повзрослевшее, вошедшее в свой возраст и полностью себя осознавшее. Ставшее еще «правдивей и страшнее».
           Сохранилось свидетельство о выступлении поэта в Ленинградской капелле (1933): «Читает Мандельштам не так, как раньше. Тогда, рассказывают, он почти пел свои стихи. Теперь он их скандирует торопливым баском, монотонно, невыразительно, глотая окончания строк, но с каким-то одним и тем же упорством убеждения». Мы можем слышать на пластинке, как Мандельштам читает стихи двадцатых годов: действительно поет и, что называется, «завывает». Иная манера чтения как будто означает новую поэтику. Так когда же родился новый поэт – в двадцатых или в тридцатых? Или одного рождения оказалось недостаточно, и он – новый - рождался дважды?

            Мандельштам – редчайший случай растущего дара. Пришло время, когда размер и размах дара потребовали от его носителя стать «родной речью» - всей силой «окончаний родовых». И эта задача стала перестраивать автора, как инструмент для нового звучания; потребовала личностных изменений: более широкого жизненного основания, большей анонимности. Теперь он должен был стать каждым. В предельном выражении – стать «народом» (в единственном числе).
           Чтобы сохранить аристократическую природу поэзии, самому поэту надо было стать не первым, а последним. Не демократом, а добровольной жертвой народовластия. В конце концов у него не оказалось ничего, что власть захотела бы купить. Если вдуматься, это и есть настоящая победа.

           Современники не понимали, даже не различали биографичности стихов Мандельштама (это все стихи «на случай»), как не различали творческую основу его биографии. Не понимали, что это другое слово: собственно, другой язык, но не в словарном, а в системном, синтаксическом значении. «И блаженное, бессмысленное слово / В первый раз произнесем». В первый раз Мандельштам произнес эти слова в 1920 году, уже «в черном бархате советской ночи», и вызвал к жизни такое слово-прикосновение, передающее свой смысл на каком-то клеточном уровне. Никакое иное слово через такую ночь к нам бы не пробилось.
           Первое из определений («блаженное») достоверно, второе – условно. Не бессмысленное, конечно, но изменившее свои отношения со смыслом. Чтобы это хоть отчасти понять, нужно увидеть вместе – как одно целое – и гордую фразу поэта о себе, как о «смысловике», и его высказывания об «орудийной» природе поэтической речи и стиховом периоде («И он лишь на собственной тяге,/ Зажмурившись, держится сам»).
           Это сама материя стиха: энергетические частицы смысла. Смысл проявляется в их движении-столкновении; в событии встречи. И понимание совпадает с той точкой, откуда в «ослеплении», как при вспышке молнии, – в каком-то обратном зрении интуиции - вдруг открывается строение мира, его закон. «Здесь должно произойти превращение энергии в другое качество», - писал Мандельштам Борису Кузину (из «Саматихи», за полтора месяца до последнего ареста).

           Так нам все и передалось – через прикосновение. Значения этих слов мы не понимали, но их особым смыслом стала сама способность физически прикасаться, телесно отпечатываться. Дактилоскопические отпечатки этих стихов навсегда остались в нашем сознании.
           Стихи Мандельштама –  телесное, почти животное  обновление чувства жизни. Это было важнее всего остального: возрождение стиха как живого дела. Стихотворение помещается внутри тебя, и ты становишься его физической оболочкой. «Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает». Мы выучили эти стихи почти ненароком, а вместе с ними нам достался и этот звенящий воздух.

            По причине общей безъязыкости стихи в трудных случаях приходили на помощь обычной, бытовой речи, постепенно становясь ее неотчуждаемой частью -  собственно речью. На них и строилась по большей части наша «упоминательная клавиатура». (Конечно, я могу судить только о том, что знаю, и, говоря «мы» и «наша», имею в виду тех, кто открыл для себя Мандельштама в шестидесятых-семидесятых.)  Словно сами собой, без каких-то специальных усилий они проступили на чистом листе памяти, и теперь сознание из них частично и состояло, образуя какой-то глубинный пласт даже не смысла, а «возможности смысла» (знания о такой возможности). Или как некое послание, понятное только отчасти, но ждущее и требующее дальнейшей расшифровки.
           Уже больше сорока лет я знаю наизусть чуть не все стихи Мандельштама, но при неожиданных поворотах судьбы и мысли их строчки все еще открываются заново. Событие, жизненное потрясение, какой-то конкретный повод извлекают из них достоверное понимание. Такое открытие («ах, вот оно что!») относится и к строке и к событию одновременно; они взаимно объясняют друг друга. Вспыхивая в памяти, стихи высвечивают какой-то «узел жизни», и мы узнаем в них свое, о себе.

            «Узел жизни, в котором мы узнаны / И развязаны для бытия…» Это одно из самых трудных стихотворений Мандельштама. Что за узел, в котором мы развязаны? Но дальше автор сравнивает такой узел с готическим собором, который в его мифологии (плохое слово, но лучше не подберу) – образ истории-культуры-жизни; всеобщая связь, связность. Продолжение.
           Тогда понимаешь, что прочная – узловая - связь с прошлым и есть возможность будущего, возможность продолжения. «Соберутся, сойдутся когда-нибудь, / Словно гости с открытым челом». Мы получаем право продолжать и возможность продолжиться (развязаться), когда прошлое узнает и признает нас: свяжется с намив один узел.


    

Опубл.: Журнал "Коммерсантъ Weekend", №10 (304), 22.03.2013